Выбрать главу

Лора читала с ревностью и пристрастием, разбирая про себя каждую строчку, каждый его, если можно так сказать, постулат, глотая слезы. Опускала глаза в сумку — точно заглядывала с обрыва в пропасть, душа замирала, или точно откусывала, отхлебывала глотком яду. Защелкивала сумку, оборачивалась в окно невидящими глазами, — а строчки и слова черным почерком бежали по домам, заборам, облакам, автобусам и афишам, — глотала яд, жевала, проглатывала, а утихнув, опять раскрывала и опять заглядывала в бездну. Все равно счастье. Что он написал наконец и написал так много, ей написал, и — на его взгляд — открыто и безжалостно, что она может держать это письмо в руках, и… да что говорить, все равно она любила каждое слово в этом письме, хотя в нем было все, но не было любви.

А она-то любила его; она всегда любила его так, что даже ничего не могла делать. Ни общаться с другими людьми, ни работать нормально, ничего. Она не в силах была жить. Довольно странно в наше время. Три года назад наступил предел, нервное истощение, пришлось уйти из школы: она перестала различать учеников, они вытворяли на ее уроках что хотели, а ее называли «чокнутой». Она и была «чокнутая», без ума и памяти. Без него она могла только лежать и думать о нем. И в минуты просветления, борьбы с этой  б о л е з н ь ю  вся ее натура восставала и стыдилась такого существования.

Они жили с братом Виталием в доме довоенной постройки, в старой квартире, где чудом сохранилась тоже довоенная простая мебель, гравюры в стиле тридцатых годов, книги из той же эпохи: энциклопедии, красные ленинские сборники, сочинения Плеханова, тома «Академии», первые советские издания Маяковского, Есенина на грубой оберточной бумаге и совсем позабытых поэтов: Пимена Карпова, Варвары Бутягиной. Их отец работал всю жизнь в типографии, любил литературу, и эта черта передалась детям.

Лора еще девчонкой перечитала домашнюю библиотеку, в том числе и энциклопедии; образованная, начитанная, романтическая, она страдала еще и оттого, что пропадают зря ее знания, ум, натура, как пропадает душа. Вместе со своим домом, книгами, тихим неженатым братом она точно отстала от времени. А ведь прежде умела радоваться жизни, зажигать других, бежать, смеясь, по набережной, откидывая назад густые короткие волосы, восторженно читать стихи, бороться с несправедливостью. Боже ты мой, ее словно заключили в дом умалишенных: жива, ест, пьет, ходит, а смысла нет, ум помрачен, есть лишь одна идея — он, он, он, мой бог, мое несчастье.

Брат, который был старше Лоры на десять лет и тоже работал в типографии, брал для нее работу на дом, корректуру. Но часто ему самому приходилось сидеть допоздна с типографскими листами, пока сестра лежала в темноте в своей комнате, прокручивая на проигрывателе бесконечного Бетховена, уставясь в потолок, лия свои неслышные слезы. Сострадание заполняло брата, боль и молчание год за годом объединяли их, и боль Лоры за брата, болеющего ее болью, вина перед ним замыкали это кольцо.

Лежа вот так, без света, в своей комнате, Лора чаще всего видела все одно и то же: как молодой режиссер П. выходит на сцену большого столичного кинотеатра перед премьерным показом своего фильма, которому суждено потом стать знаменитым. Он должен сказать несколько слов, представить киногруппу, своих актеров (среди которых стоит и его будущая жена Нэля; на глазах у Лоры в последующие годы они поженятся, она родит ему дочь, они получат квартиру, потом разойдутся, и Нэля выйдет замуж за другого режиссера, ближайшего друга режиссера П., и все они останутся друзьями и даже будут однажды летом снимать одну дачу). Дело зимой, он выйдет непраздничный, невысокий, худой, даже худенький, как мальчик, с темными усиками на бледном лице, в свитере, кожаной куртке, в зимних сапогах, о б ы к н о в е н н ы й, будет держаться перед тысячной аудиторией спокойно, сдержанно. Лора замрет с первого его шага по сцене, с той секунды, когда он, придерживая синий занавес, будет пропускать перед собой своих товарищей, ободряя их ровной улыбкой. Лора угадает, что это не человек, а бог, е е  бог, тот самый  о н, о котором мечтала, всегда ждала, — всезаполняющий, единственный. Да, вот такой, с полуулыбкой, с усиками на усталом лице, без рисовки, без игры, даже сторонясь слегка этого мероприятия, всегда неловкого: почему, в самом деле, перед сидящей в шубах и пальто публикой надо выпустить еле где-то собранных по городу людей, актрису в нелепо вдруг длинном или прозрачном платье. «Звезд» обычно не заманишь, не отыщешь, а публика хотела бы «звезд», и три дежурные гвоздики вручаются неизвестно кому, публика вяло хлопает, ей не терпится, чтобы погас свет.