Выбрать главу

А что, собственно, что? Он ведь и приехал с тем, чтобы она не глядела на него больше, как на бога, не душила бы своим «ангелизмом», отрезвела, что ли. Полюбите нас черненькими, если уж так. Впрочем, на нее разве могло что-нибудь подействовать? Наверное, убей он при ней человека, и то бы простила, да жалела еще, да сильней любила. Безнадега.

А он больше всего на свете не терпел над собой никакого насилия. Пусть и насилия любви. И без того хватает. Но уж, видно, период был такой, тоска, слабость, прислониться бы. А она не походила на других. Прошло время — он позвонил, пригласил ее к себе в Измайлово. А потом опять заехал в гости, копался в книгах. А потом они еще отправились в Ботанический, посмотреть, зацвел ли сад непрерывного цветения, но он не зацвел, если не считать сирени, но она цвела тогда повсюду. А потом он долго не появлялся. А потом опять появился. И она еще была в Измайлове, мыла на кухне гору грязной посуды. А там наступила зима, и вот как-то Лора заболела, лежала в постели с ангиной, с температурой, а он заехал вдруг.

К этому времени между ними уже сложился стиль поведения: он вроде бы старший и мудрый и учит, а она маленькая, ничего не понимает. При встрече и прощании он легонько целовал ее в щеку одним прикосновением сухих губ или подавал ей руку, чтобы помочь шагнуть со ступеньки или через лужу, но никогда после той ночи не прикасался к ней иначе, и словно было между ними уговорено, что так всегда и останется. Видеть его, перемолвиться две минуты по телефону, напоить чаем, достать ему книгу, вдруг получить предложение и пойти с ним в кино, в полупустой зал, на какой-нибудь старый фильм, слушать его ядовитый или сентиментальный комментарий — это по-прежнему составляло для нее неслыханное счастье, возбуждало и кружило голову. Любовь ее не уменьшалась, а увеличивалась, она ни к чему не привыкала. Но изредка без него, живя в непрерывном воспоминании и повторении в памяти каждой встречи, она все чаще возвращалась к той ночи — боже, боже, могло ли это быть? — и все навязчивей та ночь вставала перед глазами. Признаться, она думала, что это может повториться, и как-то готовилась: а вдруг? И не представляла, что станет делать. Изредка ей приходило в голову, что общаются они довольно давно, да и пришел он не из вакуума, — значит, должна где-то быть женщина или женщины, с которыми он близок, — но нет, это так не вязалось с ним, с его настроением, поведением и, главное, с ее представлением о нем, что мысль эта тут же обрывалась. К счастью, Лора не имела никакой подруги, более опытной и менее наивной, которая живо бы разобрала режиссера П. и всю ситуацию по косточкам и открыла бы ей глаза, — сама она парила в небесах.

Но все бывает не так, как мы себе представляем, и мы готовимся к одному, а все выходит по-другому. Но все же выходит в конце концов. И вот она болела, горел в комнатке рефлектор, наполнял ее жаром, в окне белела зима, пахло календулой, которой Лора полоскала через каждый час горло, все так же лежала по комнате корректура, которую она читала механически, продолжая все равно думать только о нем, и пластинки, которые она теперь тоже слушала, а не слышала. На Лоре — длинный братов серый свитер, шерстяные носки, и она еще прячется под одеялом. А он вдруг пришел, даже не зная о ее болезни, смутил, застал врасплох, заехал по дороге из Останкина. Сидит на Степкиной скамеечке и, кажется, не замечает ни ее болезни, ни смущения, ни жара в комнате: ему не терпится рассказать о своих переговорах на телевидении. Лора пытается встать, привести себя в порядок, напоить его чаем — он не дает. Приходится так и лежать под одеялом под детским выгоревшим ковриком на стене, на котором коричневый олень с огромными рогами выходит на поляну из леса, а выше оленя молодая Нэля (которая теперь растолстела, родив второго ребенка) все так же вдохновенно-правдиво глядит с шикарной афиши прямо вам в душу. «А что с тобой?» — он вдруг спохватился и взял ее за горячую руку. Она глядит с подушки черными пылающими глазами, щеки тоже горят, волосы над ушами сколоты красненькими пластмассовыми зажимами, горло подпирает ворот серого свитера, губы запеклись в цвет малины. Ее переполняет восторг соучастия в его делах, общения с ним, преданности ему. Да к тому же он держит ее руку в своей. Да еще не грустит, а, чувствуется, загорелся: рассказ его хоть и звучит иронически, но что-то решилось, он готовился либо взять, что ему предлагали, либо твердо стоять на своем, — тоже решение. Они примерно в той же позиции, как в ту ночь, только белеет за окном день и жарит красными спиралями рефлектор, и оба подумали об этом, и каждый понял, о чем подумал другой. «Давай я тебя поцелую, и все пройдет», — говорит он весело и смотрит прямо в глаза. «Давай я тебя поцелую, давай я тебя поцелую…» — загудело в голове, точно эхо по пещерам. Такого не говорилось между ними, и она снова делается маленькой девочкой, еще меньше той, что копошилась в песочнице перед огромным десятиклассником, — будто отец опускает ее, голенькую, в ванночку, чтобы купать, а она младенчески-доверчиво барахтается в его ладонях, шевеля ручками-ножками, в полной беззащитности. Он придвигается со Степкиной скамейкой, приближает веселое лицо — запахи его лосьона, машины, табака, мороза, запахи здоровья и соблазна, — и болезнь ее, кажется, тут же улетучивается. Он, улыбаясь, слабо целует ее в щеку, в глаза. Потом — крепче — в горячие губы. Это медленный и долгий поцелуй: поначалу неловкий взаимно, неумелый взаимно, нерешительный, ищущий свою форму и оправдание себе, еще только деталь в этом мире, полном других течений, предметов и звуков, но потом все более глубокий, переходящий сам в себя, обретающий форму, заполняющий собой и перекрывающий понемногу эти другие течения и звуки мира. Господи, как, оказывается, она хотела этого. «Лора», — произносит он всего лишь одно слово потом и больше ничего не произносит — ее руки непроизвольно крепко обнимают его тонкую шею и опять притягивают его губы к своим.