Уходит за темную вершину горы солнце. Является опять тут же юный месяц. Люди все идут и идут, заполняют верхние ряды, а здесь, внизу, уже спорят о занятых местах, просят подвинуться, ведут под руки инвалида. Какие-то почетные места оставлены, охраняются синими молодыми полицейскими. Я оказываюсь рядом с маленькой Мариной, которая тоже приоделась сравнительно с дневным ее еле-нарядом, покачивает ножкой в синей лодочке-туфле, глядит синим умным загадочным взглядом. И курит. Кажется, все курят. Огоньки вспыхивают повсюду, как на стадионе во время футбола, дым пластается под загоревшимися фонарями, распугивает птиц. Чаша гудит человеческим гудом. Атмосфера нача́ла, уже редкие хлопки. Неужели пятнадцать тысяч? Да, да. И всех это возбуждает: люди, нас здесь пятнадцать тысяч, в театре, это же не шутка! На оставленные места приходит министр с пышными усами, его весело приветствуют. Другие занимают молодая женщина — член парламента и известная актриса и еще кто-то, вызывающий у публики оживление и интерес. Но все сидят тесно, плечо в плечо, и, если отклонишь спину, упрешься в колени сидящих позади. Сегодняшний спектакль в рамках большого афинского театрального фестиваля, мы, собственно, тоже его гости, и Олег, который один, кажется, изо всех в галстуке, — вдруг взял и надел! — раскланивается со знакомыми.
Но все, начало, начало. И гул стихает. И ярче горят прожектора, начинает светиться декорация: некое чрево, круглая красная дыра посредине, пятнадцать тысяч стихают, стихают. А оттуда, откуда пришли мы все, из аллей парка, движется процессия — идут актеры: в длинных одеждах, с знаменами, сверкая шлемами, копьями. Аплодисменты, потом артисты скрываются, и тут наступает тишина.
А между тем небо успело стемнеть и выпустить первые звезды, месяц засверкал ярче, цикады, как ни странно, смолкли. Сгасли прожектора над зрителями, «зал» погрузился во тьму. Удар гонга. И — миг поразительной тишины, когда все соединилось в одно: небо, горы, месяц, купы олив и сосен, выхваченных у ночи театральным огнем, единое множество людей, их желание и готовность к зрелищу, чувство и мысль, воспоминание, — полная тишина, замерли. Внезапный короткий плач ребенка откуда-то сверху — словно нарочно, как «подсадка» в цирке, и огромный зал, чаша подернулась, будто зыбью, единым же смешком — на секунду, впрочем, и все: начало! На сцену выбежала босая кормилица, рабыня Медеи, и полился первый монолог — рассказ о брошенной мужем Медее.