А ранним зимним вечером, когда широко и ярко горят окна всех семи этажей или когда в час окончания работы валит сразу из трех подъездов тысячный народ — те служащие, которым не надо оставаться на своих местах далеко за полночь, — в такие минуты дом выглядит особенно солидно и имеет даже свою величавую красоту.
Но люди есть люди, и как ни старайся, а вылезет, выпрется какая-нибудь ерундовина, что-нибудь мелкое и бытовое среди сверкающего порядка, вмиг нарушит весь вид.
Но и корабль есть корабль, его мелочью не возьмешь и не смутишь. Вперед! Так держать!
Чтобы поддерживать отношения с миром, не упустить ни одного сигнала извне, и чтобы не оставить втуне ни одного приказа, рожденного на каждом из семи этажей, флагман, помимо многоштатной экспедиции, ведающей входящей и исходящей документацией — она увозится и привозится мешками, — имеет еще и своих связистов. Связь — это нервы страны, любят говорить они о себе, это глаза и уши корабля и его язык сразу. Пусть они ютятся в подвале, за окнами, забранными тяжелой решеткой, пусть окна, или, вернее, только форточки, глядят в переулок, откуда синяя бензиновая гарь тяжелых лимузинов лезет в эти и без того душные помещения, — не беда. О них вообще мало кто знает. Они слышат и знают всех, на них же не обращают внимания, как мало обращает здоровый человек внимания на свои уши и голосовые связки. Связисты не в претензии, они знают свое место и делают свое дело, таков порядок.
…Выскочив из подвала, вся троица перебегает к главному министерскому подъезду — по свежему воздуху, по солнышку: старик Митрофаныч, Ваня и Просвирняк, припадающий на правую ногу. Проверять телефоны где-нибудь в отделах, где в комнате набито по десятку, а то и больше канцелярских столов, может бегать кто угодно и в одиночку, а в кабинеты министра, шести его заместителей, начальников главков отправляется уже непременно группа в два-три монтера и обязательно с кем-нибудь из конторских старших. Митрофаныч, как правило, обслуживает второй этаж, министра, и поскольку Ваня выглядит интеллигентно, любит брать Ваню с собой. Митрофанычу за пятьдесят, он кургузый, толстенький, смешной и смешливый. Он много меньше Вани ростом, голова плешивая, одет всегда бог знает в какую спецовку и штаны, и одеколонным ароматом от него разит, как от вечерней резеды. У него манера ни с того ни с сего зафыркать, залиться смехом, зажав живот короткими лапами, а потом уж, давясь и утирая слезы, рассказать какую-нибудь историйку, анекдотец — все больше насчет женщин.
Они выходили из подвала, и в дверях Митрофаныч вот так залился, захихикал, заквохтал:
— Ленка-то, Ленка давеча, ну эта-то, подавальщица из столовой!.. Ну умора, пра слово! Она уже лет пятнадцать в наркомате-то, ее только ленивый не трогал, а она, видал!..
Хорошо, что они уже выходили, Зяблик дверь полуоткрыл, а то пошел бы Митрофаныч! Про ночные кабинеты, про кожаные диваны, про душевую с той стороны подвала, про автобазу, где чистые пустые машины стоят по ночам. Митрофаныч — это еще одна его особенность — никак не может привыкнуть, что наркоматы давным-давно переименовали, и все называет по-старому: «наркомат», «нарком», «командир» вместо «офицер», «краснофлотец», «подавальщица».
На вопрос Вани, можно ли Просвирняку пойти с ними, Митрофаныч беспечно ответил: «А чего ж! Позвоню только Сухорукову».
Лицо у Митрофаныча с утра красное, лысина тоже, одеколонный дух весело отлетает от него, он добрее доброго.
Просвирняк счастлив. Он заранее засуетился, не зная, как быть теперь, что взять с собой, не идти же с пустыми руками. Ванечка сунул ему в руку моток красного провода, и Просвирняк вцепился в него, словно в спасательный круг. Бывает, до жалости неловко глядеть на Витю. И откуда он такой взялся?
Просвирняка оформили по приказу Дмитрия Иваныча на междугородку вторым монтером, единица была. Но единицу приберегал для кого-то своего Пошенкин, а тут вдруг — нате вам! — является малый лет тридцати, в шляпе, в долгополом пальто: здрасте, будем помогать, кому делать нечего! Пошенкин крайне разобиделся, а сам Просвирняк, видя, что из-за него сыр-бор разгорелся, держался виновато. Тяжело было смотреть, как он тушевался перед Пошенкиным. Но в то же время не мог скрыть радости, что попал сюда, в контору, в такой важный дом, и старался каждому улыбнуться и угодить.