Выбрать главу

— Самое страшное в теперешних условиях — двоевластие. Я считаю, что если согласиться с приезжими товарищами, то нужно распускать ревкомы.

Мефодьев согласно кивнул головой:

— Над ревкомами мы сами хозяева, а то к нам будут приезжать и распоряжаться.

Ливкин понял, наконец, что пугает Мефодьева. Он боится, что инициатива главного штаба будет связана решениями Совета. Нет, так не пойдет, товарищ главнокомандующий! С партизанщиной надо кончать.

Об этом же подумал и Антипов.

5

Костя зачастил к Пантелею Михееву. Приходил, садился за стол и просил хозяйку налить чаю. Пил большими глотками, обжигался кипятком. Потом закуривал и начинал разговор:

— Да разве ты знаешь, дядька Пантелей, какая была у тебя дочка! Пока ты путался с атаманцами, она в человека выросла.

Пантелей ронял голову на грудь, и крупные слезы срывались с его век. Невмоготу ему были эти посещения.

— А ну, еще раз повтори все сначала, — просил Костя.

И Пантелей снова и снова рассказывал о том, как ходили они с Мансуровым к вагону смерти и что ночью ответил Лентовский.

— А может, Лентовский сбрехал? — допытывался Костя.

Пантелей качал головой. Лентовский обманывать не станет. Он никого не боится, ни перед кем не отвечает за свои дела. Тому, кто попался к Лентовскому, одна дорога — в могилу.

Костя холодно смотрел во влажные глаза Пантелея и задавал последний вопрос:

— А кто предал Нюру?

Пантелей не мог вспомнить. Ведь ему о ком-то говорил Мансуров. Но о ком? О ком? Горе притупило память. Из нее, словно вода из решета, утекли впечатления тех дней. Остались лишь ледяные глаза Лентовского.

Костя долго ожидал ответа и, не дождавшись, уходил.

Но однажды Пантелей вспомнил:

— Купчиха, Агафья Марковна. Она сказала Лентовскому про Нюру.

В этот день Костя впервые обошелся с Пантелеем по-сыновьи ласково. Подошел к нему и уперся лбом в седую голову. Сказал ободряюще:

— Пока не увидишь ее мертвую, никому не верь.

Больше Костя не приходил. Почти трое суток никто не видел его и на улице. Сидел в избе и много курил, обдумывая что-то. Потом отпросился у Мефодьева в Покровское.

В отличие от Сосновки, Покровское выглядело совсем по-мирному. Дворы опустели. Не было видно ни людей, ни скотины. На полях шла жатва. Хлеборобы дорожили каждым погожим днем.

Чтобы не растравлять рану в сердце, Костя объехал переулками пепелище родного дома на Кукуе. С потемневшим лицом выскочил на своем Рыжке к оружейной мастерской. Не спешиваясь, кликнул Якова. Тот вышел на крыльцо озабоченный. Увидел Костю, заулыбался.

— Порох ничего. Стрелять можно, — сказал Яков. — Но гари много. Придется вставлять пятый патрон в обойму фабричный, чтобы очищать ствол.

— Много зарядили?

— Сколько было гильз, столько и сделали. Тысяч двенадцать.

— Ого!

— Ты из Сосновки?

Костя кивнул.

— Как там Рома?

— Ничего. Нюру жалеет.

Яков задумчиво сморщил лоб, наказал:

— Пусть Любу не забывает! Поклон-то ей передал?

— А то как же! Передал, — солгал Костя. — Я тебя, Яша, вот о чем попрошу. У тебя тут кузница есть. Пусть скуют мне звезду на батькину могилу. Крест выдерну и заброшу, а звезду на столбик поставлю.

— Ладно. Заезжай через недельку. Сейчас работы много, и железа нет, — ответил Яков.

С Кукуя Костя отправился на пашню к Завгородним, передал Любке поклон от мужа. Рассудил, что, коли сбрехал, так надо брехать до конца.

Любка расцвела. Много ли надо бабе для счастья! Вот уж и позабыла все обиды, простила.

— Спасибо тебе, Костя, за такую радость, — сказала она. — Мы тоже кланяемся Роме и ждем его домой. — Любка повесила на плечо серп и пошла на полосу, где Домна вязала снопы. Костя тяжело вздохнул, трогая коня.

Только вечером он подъехал к дому Поминова. Костя нарочно не спешил к Степану Перфильевичу. Днем можно не застать дома самого лавочника. Набросив повод на столбик палисадника, Костя постучал в калитку.

Сначала ему отозвались псы, потом, утихомирив их, заговорила Агафья Марковна. Голос ее срывался.

— Кто это?

— Впускай! Потом узнаешь!

— Не могу пустить! Мужа нет дома.

— Пусти, тебе говорят. Я из главного штаба, — скрипнул зубами Костя.

Калитка открылась. Агафья Марковна завыла, заохала.

— Чего стонешь, курва?

— Хвораю, милок, хвораю…

— Где мужик?

— Уехал, а куда — не знаю.

— Прячешь его?

— Господи, да обыщите все. Пусть меня громом пришибет, если вру. Уехал, не сказавшись. Вот истинное слово — уехал Степан Перфильевич!