— Эту песню мы слыхали. Это песня Титела Петреску. Социал-демократия, подкупленная капиталистами. Это ты брось, а скажи ты мне, прав ли я? Ведь мы дойдем до того, что будем отдавать миллион лей или все жалованье за килограмм кукурузы и руку будем целовать Карлику — если он нам ее подаст. Потому что теперь ничего на рынке не покупается и не продается без его ведома.
— Ты уж не сердись, Морешан, так оно и есть, — вмешался еще один железнодорожник с потемневшим от копоти лицом. — Будет большой голод. Я ходил на этой неделе на поезде с дровами до Прута, но в Аджуде образовалась пробка, и я застрял там дня на три. Люди не могли нас накормить, скот у них подыхает. По всей Молдове хуже, чем у нас в Трансильвании, коровы в стойлах мычат с голодухи, а людей все тянет на вокзалы: стоят и смотрят, как проходят поезда. Так и стоят толпами. И смотрят. Мужчины, женщины, дети. Не поеду я туда больше. После того как вернулся, три ночи мне во сне спились их потемневшие глаза. Они там больше белокурые и голубоглазые, а теперь у них глаза от голода потемнели. Бедняги.
— Опять будет как в тридцать втором году. Тогдашний хозяин уж так красно говорил о крестьянском труде, а жалованья полгода не платил!
— Что ж ты сравниваешь Арджетояну с нашими? Он с капиталистами не расправился, потому что пожалел их. Проводил политику экономии. Это не одно и то же.
Ион Леордян слушал и молчал. Ему отсюда не было видно людей из Молдовы с потемневшими голубыми глазами, он и от других слышал, что начался великий голод. «Грядет Армагеддон в Молдову, сея огонь… и имя зверя семьсот семьдесят семь», — сказал ему сосед-сектант Борчу. Он пытался убедить его вступить в новую церковь: «В живых останутся и унаследуют землю только сто сорок четыре тысячи, и почти все эти места уже заняты». Не убедил. Леордяну нравилось слушать разговоры в этой комнате, и о ценах, и о засухе, и об обесценивании денег, и о политике, и тут уж спорщики никого не щадили. Всех обсуждали, даже короля. И как дела с американцами, англичанами, со Сталиным. Эта смелость людей — спрашивать обо всем на свете, потому что все им надо знать, — еще больше сближала его с ними.
— Но кто нас заставил воевать? Разве не господа? Так почему же мы виноваты? Почему мы, а не они должны платить? Пускай и теперь тратят золото, пускай укрепляют валюту, — кричал механик-коммунист, говоривший вначале. — Пускай они платят, а не мы, и заставить их может только наша партия.
В комнату вошел молодой лейтенант, военный комендант станции, в сопровождении двух солдат. Железнодорожники называли его «поповной» — он был застенчив и часто заливался краской, когда ему возражали, а он хотел утвердить свою власть. Но его считали неплохим человеком, скорее, просто ребячливым. Кое-кто из знавших его говорил, что он хорошо воевал и, главное, не давал своих людей в обиду, не посылал их на смерть, чтобы самому получить награды. Пробираясь к печке, лейтенант, чтобы показать, что он начальник, зычно крикнул:
— Вам чего здесь надо?!
Но никто не испугался и не обеспокоился. Старик, который говорил о профсоюзах, пригласил его:
— Садитесь, господин лейтенант, мы вот здесь спорим. Потолкуем, как устроить жизнь на земле.
Лейтенант расстегнул шинель, снял теплые наушники и перчатки и, подставив руки огню, стал, ежась от холода, растирать их. Люди освободили для него и его солдат место с той симпатией, какую обычно ветеран проявляет к солдатам, вспоминая и свою молодость.
— Эх, ребята, ну и погано же нести караул в такую погоду! Уж я-то знаю. Выпейте водки да горло ею пополощите — согреетесь немного.