Карлик встал и стоял не двигаясь. Ни один мускул не дрогнул на его лице, желтоватые, ничего не выражавшие глаза стеклянно сверкали. Другие тоже поднялись, вид у них был угрожающий. Но к Месешану вернулась твердость; на мгновение он забыл суровые, грозно-торжественные лица рабочих и маневренные фонари, забыл пронизывающий холод этого зимнего утра. Здесь он был в своей стихии. Он прикинул размеры грозившей ему опасности и, успокоившись, решил закурить. Недрогнувшей рукой с первого раза он зажег спичку. Было приятно затянуться, ноздри его расширились от удовольствия, выпуская в воздух кольца дыма. Эта первая за день сигарета доставляла ему истинное наслаждение; ему вдруг почудилось, будто день начался только сейчас, а не в три часа ночи, будто он только что спокойно выпил свой кофе; он ощутил крепость своих мышц и подумал: не поздоровится тем, кто пойдет против него, ведь его воля — это воля государства, воля многих, более сильных, чем, он, облеченных властью, имеющих свою юстицию, своих людей, одетых в форму, увешанных орденами; а где-то высоко над ними всплывало туманное лицо какого-то главного хозяина. Месешан без страха слушал почти ласковый голос Карлика — мягкость его интонаций была признаком того, что наступила опасная минута.
— Твой дым лезет мне в глаза. Понимаешь, у меня болят глаза. Нехорошо это с твоей стороны.
Месешан снова затянулся и выпустил дым.
— Я говорю с тобой по-дружески, Карлик. Отдай их мне — и все мы будем спасены. То есть… ты будешь спасен. Я их арестую и позабочусь, чтобы они не назвали твоего имени. По-дружески тебе говорю. Но если не хочешь… тогда ничем не смогу тебе помочь. Забыл сказать, на станции были солдаты и с ними молодой офицер, эдакий сопляк. Он как-то странно на меня посмотрел. В городе стоят два батальона. Тысяча двести человек.
Месешан говорил спокойно, покуривая, и Карлик вспомнил Костенски Гёзу — ведь тот точно так же словно бы кротко разговаривал, когда сидел на письменном столе, сверкая моноклем. «Значит, снова», — подумал он, но сказал все тем же мягким голосом, будто слегка утомленный необходимостью произносить бессмысленные слова:
— Вот как, я должен выдать тебе своих людей, потому что помер какой-то бродяга, какой-то болван, да к тому же и ворюга — хотел, подлец, стащить у меня пшеницу и кукурузу, за которые я заплатил золотом. Чистым золотом. Потом пришли другие голодранцы, понесли его на руках, забрали мою пшеницу и кукурузу, а ты, которому я плачу, вместо того чтобы их прибить и возместить потерпевшему то, что ему причитается, требуешь, чтобы я выдал тебе своих людей. Недурная мысль! Ты взял деньги. И мной воспользовался. Ну уж нет, мой милый, я не из тех, кого можно обвести. Хоть бы уж нашел какой-нибудь другой предлог, а не смерть этого голодранца.
Месешана будто что-то ослепило, и он потерял уверенность в себе. И вдруг слова Карлика отлились в его голове в ясную, очень ясную мысль, и он испугался, почти так же сильно, как на станции, когда его окружили фонари. Сигарета выпала из его руки, и он сказал уже совсем другим голосом:
— Карлик, разве ты не понял, что пришло их время?
«Странно, — пронеслось в голове у Дунки. — И я думал совершенно то же самое. Он точно подслушал мои мысли, я и сам их еще не осознал как следует, пока Месешан не высказал их вслух». Но Карлик ничего не понял или понял превратно, и его тяжелый кулак мгновенно обрушился на Месешана: удар пришелся по лицу, и Месешан упал, опрокинулся, как бык на бойне от удара между рогами. Он почувствовал острую боль. Рот наполнился кровью — на сей раз настоящей, а не воображаемой кровью.