Конечно, это оставалось простым предположением и никогда уже не могло подтвердиться, но у адвоката было такое чувство, что он узнал в жертве собрата, который, правда, шел по иному, чем он, пути.
Месешан же безоглядно следовал за Карликом. Выстрелив, он не ощутил ни удивления, ни странной боли, как адвокат, стоявший за его спиной; для него существовали только глаза Карлика, которые следили за ним, словно воплотившись в пистолеты бандитов, посланных его сопровождать. Он сделал то, что отвечало его звериной натуре, не думая, что убивает человека. Он просто принимал меры самозащиты, спасал свою шкуру — спасал свою жизнь, свою драгоценную жизнь, не беря в расчет жизнь чужую, вовсе ему неинтересную и непонятную. Он сделал несколько шагов, чтобы удостовериться, что человек мертв, потом взял из его руки, еще не окоченевшей, маленькую стамеску и провел кончиками пальцев по ее острой части.
— Вот, поглядите, — крикнул он. — Она острее лезвия! Он так скор был на руку, что, не опереди я его, бросил бы ее с размаху мне в голову, и сейчас я лежал бы мертвый, Он, как услышал нас, приготовился. С голодухи он на все был способен. Не повезло ему, что у меня такой опыт.
Стружки шуршали под ногами людей, заполнивших мастерскую, стамеска переходила из рук в руки, все щупали ее и повторяли: «Как бритва, как нож, да что там!..» Полицейский и друзья Карлика передавали друг другу маленький инструмент и дивились. Только Пауль Дунка стоял в углу, охваченный тем же чувством дурноты, что и в библиотеке разрушенной виллы; он пытался не смотреть на убитого, сосредоточив все внимание на стилизованном деревянном цветке, линии которого были чище и грациознее, чем у цветка живого. Цветок был почти закончен, если не считать одного лепестка в углу стола.
Дунка погладил маленький деревянный барельеф.
— Посмотрите и вы, господин адвокат, — закричал Месешан, протягивая ему стамеску, — настоящая бритва. Мне прямо страшно делается, как подумаю, что могло случиться!
Пауль Дунка не протянул руки и не пощупал стамеску. Он грустно глядел на Месешана, как бы изучая его со стороны. Лицо комиссара было возбуждено, радостно, но где-то совсем в глубине его взгляда ощущалось тяжелое безразличие, безразличие камня. Так показалось адвокату в эту минуту наивысшего душевного напряжения, когда люди и вещи вокруг него будто обнажили свою тайную сущность.
Комиссар поспешил закрепить успех предприятия.
— Пошли, — крикнул он, — поищем награбленные вещи.
Все вышли во двор.
Пауль Дунка неохотно расстался с маленькой мастерской. Ему хотелось посидеть здесь — не возле трупа, а возле незаконченного деревянного цветка. «Надо подумать, — кричало что-то внутри него, — надо подумать!» Но этот беззвучный крик выражал не потребность спокойно и серьезно поразмыслить над случившимся, а скорее страх пропустить важную, самую важную в жизни Дунки минуту, к которой он шел долгие месяцы и которая вот-вот должна была наступить. «Я ничего, совсем ничего не понял», — размышлял он, и непреодолимое волнение сковывало ему руки и ноги. Последний человек, вышедший из мастерской, потихоньку прикрыл за собой скрипучую дверь; но этот звук пронзил все существо Дунки — самый скрип ржавых дверных петель приобрел для него какой-то глубинный, хоть и не до конца понятный смысл. Впрочем, в последующие несколько часов, а может быть, и несколько дней, он все видел в каком-то особом свете, в более резких очертаниях, охватывая глазом все в целом и вместе в тем различая мельчайшие подробности.
Дунка вышел. Он увидел бедный дом с облупленными стенами; покрытый снегом большой двор пересекали протоптанные спутавшиеся дорожки. Этот снег, эти дорожки, и крытый колодезь, и стреха, увешанная сосульками, приобрели невероятную значимость, словно их поставили перед ним как на сцене — вырвали из безразличия неодушевленного мира, — и они ожили, и ясно на что-то указывали. Сновавшим вокруг людям не удалось заслонить их своим тревожным движением.