Кудрины пришли в воскресенье, около полудня. Порошковы как раз открывали оконные рамы. Мать обдирала бумажные полосы оклейки и выколупывала столовым ножом из щелей забитую в них по осени вату, лоскутки. Сережа, встав на трубу центрального отопления, которая была уже холодной, дергал что есть силы разбухшие от сырости створки. Первые, зимние, подались более или менее легко. Мать переставила на комод стаканчик с солью, который всю зиму простоял между рамами, а окно все равно потело и обмерзало. Сережа снял бязевый лоскут, по которому «для красы» были положены красные тряпочки и звездочки, вырезанные из серебряной и золотистой бумаги. Под лоскутом валиком лежала темно-серая, свалявшаяся, комкастая вата. Мать принесла ведро и сгребла в него вату вместе с высохшими мухами и живыми, юркими двухвостками, потом тщательно протерла подоконник тряпкой.
— Можешь сюда вставать, — сказала она.
Сережа перебрался на подоконник и стал выдергивать из ржавой петельки ржавый, кажется вросший в нее шпингалет. Сквозь тусклые, в серых подтеках, стекла он увидел березы, уже окутанные крутеньким зеленым дымком. На одном из суков в зеленом дыму сидела большая, седая, как уголек, подернутый пеплом, ворона, зевала, широко раскрывая клюв. На ветке неподалеку торчала донцем кверху бутылка, льдисто посверкивала на солнце прозрачным, зеленоватым стеклом. Весь этот мир, с весенними деревьями и взрывающимися от распиравших их листьев почками, с мягкими ковровыми склонами железнодорожной насыпи, по которым веснушками высыпали цветы одуванчика, с воронами и скворцами-пересмешниками, со стадионом, что изумрудным тихим озером стоял в белесой прямоугольной ограде, — весь этот мир был еще отделен от Сережи летней рамой, и все же он и через раму чувствовал, как льется там с густо-синего неба широкое, обвальное тепло, и все купается в нем, все им дышит и наполняется. Чтобы скорей глотнуть этого солнечного, льющегося воздуха, Сережа бросил возиться со шпингалетом и сильно дернул форточку, так сильно, что едва не упал с окна. Форточка открылась с каким-то лопнувшим звуком, древесная труха и ватные прожилки метнулись Сереже в лицо вместе с густым теплым воздухом, в котором не было больше привкуса льдистого холодка, что поднимался прежде из-под стены дома, с банным, распаренным запахом земли, свежих листьев, свежих трав.
— Здравствуйте, — услышал Сережа знакомый голос за спиной, повернулся, а они уже на пороге, и Римма, что вошла за матерью, еще только прикрывала дверь за собой. И точно ответная волна воздуха упруго толкнула Сережу в грудь, точно новая солнечная вспышка ударила по глазам так, что больно стало.
Одеты они были совсем уж по-летнему: платья одинаковой расцветки — букетики голубых и розовых цветов по темно-синему полю, на Фаине еще бордовый жакет; обе с непокрытыми головами и без чулок, лишь на смуглых ногах Риммы свежо белели совсем, наверно, новые носки.
Мать уже успела подойти к гостям, уже говорила, взмахивая машинально ножом, который забыла оставить на подоконнике:
— Здравствуй, Фая… А это Римма? Ой какая стала! Ведь меня переросла… Ну, проходите, садитесь. — Она поочередно обмахнула фартуком табуретку и стул. — День-то сегодня, подарок, право слово. Мы вот окно раскупориваем.
Гостьи чинно сели. Мать топталась перед ними, невзрачная, серая, ведь дома-то не рядились, куда там.
— Чем вас угощать?