— Сами видите, как здесь спокойно.
Обрамленная далеким лесом гладь пустынных полей полыхала в лучах солнца. Несколько таких же, как эта, одиноких изб сторонились друг друга: до ближайшей из них было, пожалуй, шагов пятьсот. Никто, наверное, не станет расходовать бомбы на эти халупы.
Мы выехали после ужина, уже в сумерки.
Где-то вдали шоссе давало о себе знать грохотом грузовиков, которые только в эту пору осмеливались перевозить военные грузы и раненых, ибо даже огромные красные кресты, нарисованные на санитарных машинах, не спасали их от бомб. Вскоре, однако, мы забрались как бы в самое сердце тишины. Никем не понукаемый конь шел медленно и сонно, видимо опьяненный запахом клевера, который сопутствовал нам на протяжении нескольких сотен шагов. Мне даже показалось, что и хозяин уснул. Но тут он вдруг неожиданно обернулся ко мне:
— Год тому назад я был в Кракове. Там у меня родственник — студент университета. Он мне все показывал. На Вавеле и в костелах я видел памятники гетманам, разным полководцам. На каждом памятнике написано, когда кто из них жил, где воевал, где погиб. Но нигде нет крестьянского памятника. Видели вы когда-нибудь памятник крестьянину? А мало ли крестьян погибло за Польшу?
Он умолк на мгновение, но его, пожалуй, мало интересовал мой ответ. Наклонившись ко мне, он продолжал:
— Мой отец погиб в восстании в Великопольше. Сам пошел, отсюда, из Подлясья. А у меня даже не было денег, чтобы побывать у него на могиле и привести ее в порядок. И только этой осенью я, наконец, собрался было это сделать, уже и деньги отложил. А тут самому, видно, придется воевать, а может, и погибнуть.
Он отвернулся и выпрямился на своем снопе соломы. Натянул поводья, чтобы подбодрить коня. Закурил. Отблеск горящей сигареты время от времени вырывал из мрака смуглое, молодое, еще не тронутое морщинами серьезное лицо. Он говорил спокойно, ровно, как говорят обычно о том, о чем уж думано-передумано.
— И как не воевать за Польшу, когда так ее любишь? А как не любить нашу землю, когда она так прекрасна?
Я никогда не слышал подобных слов, сказанных так просто. И словно ни о чем больше уж и не стоило говорить, мы ехали дальше молча.
И тогда ночь стала исповедоваться «таинственным голосом своим». В привольном, мягком, влажном аромате пашни слышался неясный шепот трав и растений, тихий говор былинок, сучьев, веток и листиков, откуда-то из дальних или ближних овинов тянуло спящим там хлебом, а то в садах вдруг пробуждались яблоки, собранные днем в корзины.
Ночь говорила о достатке, о счастье; она поджидала путников, весело посвистывающих на грубом полотне полевых дорог, надеялась услышать расцветающие в зарослях поцелуи, благоволила также и к старым хозяевам, выходившим на крыльцо с трубкой, чтобы в безмятежной тишине полюбоваться звездным сиянием. Но зло людское ответило ей гулом орудий и заревом пожарищ. Хозяин остановил коня, раздумывая, что бы это значило.
— Похоже, со стороны Бялы-Подляской, — сказал он.
— Да, это горит Бяла-Подляска. Я иду оттуда, — отозвался голос из темноты.
Возле нашей повозки промелькнула тень; оглянувшись, мы увидели человека, который шел босиком, а на плече нес палку с привязанными к ней ботинками.
Перевод В. Борисова.
Ежи Ян Пахловский
ДЕЛЬФИНЫ ИДУТ ПОД ВЕТЕР
Было это совсем недавно. Ровно две недели назад…
В управлении Щецинского морского пароходства мне вручили голубую книжечку на двух языках. Книжечка небольшого формата, в твердом коленкоровом переплете, полиграфически оформлена скромно, но из всех книжек, которые когда-либо попадали мне в руки, эта кажется мне самой восхитительной. Иные будоражили воображение и сулили жизнь неведомую… Эта же, размером с небольшой поэтический сборничек, должна стать реальным смыслом моей сегодняшней жизни — мореходная книжка…