— Тесть, что ли, это сказал? — спрашивает Рыжий.
Грегор внимательно вглядывается в Рыжего. Но тут же убеждается, что Рыжий и на этот раз настроен добродушно.
— Вот дьявольщина, подумать только, у меня будет тесть. И кто? Завада.
— И жена, — добавляю я, а в голове у меня декабрьские ночи.
— И Мариола, наконец-то, — уточняет Рыжий.
Грегор бьет его по спине. Мы смеемся. Кто бы подумал, что Грегор отколется первый. Рыжий прокашливается, поправляет ворот желтой рубашки.
— На что он, этот дурацкий Казначей. Сказки с жизнью не свяжешь. У нас «Донбассы», наши комбайны, врубмашины. В этих тушах такие души! Слыхали, как они ревут? Видали, как блюют? Углем блюют, эти запьянцовские души. Ведрами самое лучшее масло хлещут. Чистое сокровище, а вы, паразиты, лупите по ним кайлом. Вместо того чтобы гладить, как свою девушку.
Я уже говорил, что Рыжий инженер-механик? Так у него, кроме знания, есть еще и бзик. А насчет кайла — так это чистая правда. У нас кайло и отверткой служит, и амперметром, и вообще кайло — это святое дело. И только мечтатели болтают, что кайлу конец придет.
— Выпьем за здоровье Оттона, — предлагает Грегор.
Оттон — это четвертый. Он дежурит в спасательной команде. Сидит сейчас на станции с кислородной маской на груди и думает небось, что мы опорожняем бутылки, только чтобы их опорожнять.
Выпивая третий стакан, мы думаем о нем.
Мне становится вдруг грустно. Завтра я увижу Грегора, когда он в нарядной будет танцевать с Веронкой. Не знаю, вернется ли он на ночь в наш дом. Вообще к нам он уже не вернется. Встретимся как-нибудь по дороге или у кино и скажем друг другу: «Привет! Как жизнь?»
Грегор. Рыжий. Оттон. Я.
Завтра наш праздник. Хотелось бы поглядеть, как Рыжий будет петь. Я, пожалуй, пойду на торжественное заседание, хотя не люблю зрелищ, на которых награждают орденами старых, уходящих на пенсию людей.
Пойду и погляжу на нашего Рыжего.
Нет, не бывать у нас сегодня веселью. Грегор вглядывается в вечернюю глубь, а может быть, смотрит на свое отражение в окне. Ему двадцать четыре года. Рыжий тянется за бумажками с песнями, сейчас он скажет: «Смешно, а?» Мы не отзовемся.
Я встаю, иду включить радио. Где мои туфли?
Сейчас будет веселая музыка.
Перевод Ю. Абызова.
Юлиан Волошиновский
ВИСЛА
Тропинкой меж белянских дубов спускаешься к Висле. Неподалеку, на млотинской дороге, среди зелени, кончается высокий берег Вислы — северная граница высокого обрыва, протянувшегося от Черска на юге.
Звук древней славянской свирели плывет в воздухе, иногда долетит песня давнишних плотогонов, идущих на плотах от Кракова, Вислицы, Сандомежа, Казимежа Дольного, Пулав, Демблина, Черска — через Варшаву, в сторону Плоцка, Добжиня, Влоцлавка, Торуня, Быдгоща до Тчева и Гданьска, — песня минувших веков. Сказочные руины высятся перед глазами по обе стороны реки, когда перебираешь в уме названия этих старинных и древних городов.
…А откуда же седая эта Висла появилась? Из Черной Виселки и Белой Виселки, из-под черного торфяника, из-под грязи и нависших еловых ветвей брызнула однажды черная вода — ручей Чернуха. А из-под Скалки выбежал белый ручеек — Бялка. Оба горных ручья так и прыгали с шумом и гамом — один по белым камням, а другой по черным колодам затопленных деревьев, — пока не объединились, а объединившись, они притихли, поседели и стали Вислой.
От Карпат до Балтики «течет Висла по польской земле», как поется в старинной песне, течет, выгнувшись буквой S, немножко повернутой влево и как бы опустившей во хмелю голову, — словом, выглядит этакой романтической завитушкой. Во хмелю, потому что на ее берегах можно пить гданьскую водку и закусывать карпом, лещом, линем, судаком, карасями, пескарями, щукой и угрем, выловленными из глубин Вислы.
Висла, хоть стареет и высыхает, сохраняет способность к неожиданным капризам: покидает прежние русла, ищет новые, оставляя после себя «вислиска» — зеленые болота, поросшие камышом. Она течет по стране переменчивых ветров, хмурого, плаксивого неба, веселых летних гроз и печальных снежных метелей. Такова ее судьба.
Вот плывут по Висле старинные-престаринные плотогоны, один поет, второй дремлет, третий сидит тихо и только смотрит на воду, будто увидел утопленника. Другие плотогоны похожи на этих. Плывут по Висле от Кракова до Гданьска на своих плотах и барках с лесом и зерном, являя собой тему для поэтов. Прежде чем волны донесут их от Кракова до Варшавы, на свете минет пять дней.
Привисленский край, помнящий пространную историю древней Вислы, умеет время от времени развлечь каким-нибудь сказанием, легендой, преданием, какой-нибудь древней традицией. Высокий берег возле Вавельского замка в Кракове, с Драконовой Ямой у его подножия говорит о жизни сказочного Дракона или какого-нибудь средневекового рыцаря-разбойника, который терроризировал окрестности до тех пор, пока его не победил отважный Крак. Едва отзвучит на рассвете хейнал с башни краковского костела святой Марии, посылаемый на все четыре стороны света и всякий раз обрывающийся на полуноте (в знак памяти о временах татарского нашествия, когда звук навсегда замер в горле трубача, пронзенного татарской стрелой), отплывают плоты. В праздник тела господнего происходит и их, плотогонов и бурлаков, праздник — «лайконик». Тот, настоящий, «звежинецкий лайконик» — не праздничное представление, а татаро-польская трагедия XIII века, в которой огонь и меч были подлинными, а не бутафорскими; еще более же старинный «звежинецкий коник» — это древнеязыческий, как утверждают, обряд: «Объезд Кракова Сварогом, то есть солнцем».