— В таком случае каждая вещь должна выть.
— Каждая хорошая вещь.
— Я с этим не согласен. Лучше сказать — не согласен на это. Я не хочу выть. Это бесчеловечно.
— Не хочешь выть? А ты сидел когда-нибудь перед зеркалом? Вот, например, побреешься и сидишь дольше, чем надо. Смотришь на себя, видишь, глаза, губы, нос, уши. И думаешь: через несколько лет, несколько месяцев, а может быть, несколько недель — все это станет горстью праха. Ведь приходят такие мысли, верно? И что остается делать, как не завыть? Посмотри на этого пса, он воет.
Но Дудек не выл. Он лежал в какой-то странной позе. Уткнулся носом в передние лапы, задние подтянул под себя и, казалось, глубоко задумался, словно бы полностью погрузился в какие-то собачьи несобачьи думы.
— Дудек, что с тобой? — спросил я.
— Оставьте его в покое, — как ни в чем не бывало продолжал мой собеседник, — не надо ему мешать. Он внутренне притаился и воет. Только в душе, этого не слышно. Собаки похожи на людей.
— Но ведь он ничего не знает о возможной гибели жизни на земле, — заметил я.
— А ты знаешь что-нибудь о погибели мира? Можно ли представить себе, что жизнь исчезнет полностью? Что не останется какая-то частичка, какое-нибудь нейтрино, нейтрино мысли или чувства, частица травы, частица рыбы? Нечто такое, что начнет активно действовать, расти, соединяться или размножаться и снова из небытия превращаться в жизнь. Можно ли вообразить себе нечто более прекрасное? Над мертвым шаром снова красные зори новой жизни. Первая черная вода…
— И дух носился над водою…
Тут собаку, которая сейчас была похожа скорее на фигурку из черной глины, стала трясти какая-то уж очень неприятная мелкая дрожь. Мне стало совсем не по себе.
— Дудек, — спросил я, — что с тобой?
— Оставьте его в покое, — снова вмешался незнакомец, — вы ему ничем не можете помочь.
Я пожал плечами.
— Так нельзя, — сказал я.
Мой хозяин повернулся к дрожащему всем телом животному.
— Спокойно, песик, — сказал он нежно.
Пес поднял голову. Никогда в жизни я не видел такого выражения на собачьей морде. Он как будто бы кротко улыбнулся, обнажив коренные зубы. В этой улыбке было и безмерное смирение, и стремление обрести внутренний покой. Он как будто говорил: дайте же мне спокойно умереть, смерть — это только мое дело. И он снова положил голову на передние лапы, еще больше втянул ее в ошейник, став от этого маленьким и совсем уж ненатуральным.
Незнакомец снова повернулся в мою сторону.
— Что может быть прекраснее триумфа жизни? — сказал он.
— На свете столько прекрасного, — откликнулся я.
И вдруг почувствовал, как у меня снова сжимается сердце. Однако на этот раз боль не походила на то привычное ощущение, когда кажется, будто чья-то холодная рука сдавила сердце (хотя несколько и напоминала вонзившиеся когти, те когти, которыми где-нибудь на Монмартре или в копенгагенском Тиволи, в забавном аттракционе хватают пачку сигарет и которыми мой приятель непременно хотел ухватить белую пачку «Кента»), нет, это было скорее глубокое умиление и грусть.
— Боже, — сказал я просто, — как мне грустно!
Незнакомец улыбнулся, почти как его пес.
— Грустно, а что значит грустно? — спросил он.
— А как еще сказать? Ну, допустим, тяжко. Когда в душе одновременно воскресают и теснятся воспоминания о всем, что когда-либо ты видел. И ты заново не только все видишь, но и слышишь: песенка, которую пела Ядя, смешалась с услышанной некогда в Париже сонатой Альфано, бой больших барабанов слился с перезвоном маленьких колокольчиков во время мессы в провинциальном костеле. Ольха, дуб и верба срослись в одно дерево, и все, что я когда-нибудь любил, сплелось в едином любовном порыве. Ноги, длинные и теплые ноги, сильные и слабые плечи, цветы, птицы — все это кружится и в то же время, слившись воедино, коренится в моей душе. Кажется, какая-то непонятная гигантская сила вот-вот разорвет меня, ощущение незыблемости моего существования вдруг исчезает, и я превращаюсь в мышонка. В маленького мышонка, удирающего от света, который гонится за ним, словно кот. Свет — лучезарное сияние, леденящий, парализующий «огонь, огонь, огонь»… И страх, полный кошмаров. Верно, это не грусть, пожалуйста, не смейтесь, а скорее полнота ощущений, и от этого тяжесть в душе, ужас, смятение и совершенство той прямой черты между мною и звездою… Не знаю, как это иначе передать.
— А вы ведь хотели говорить о любви, — прервал незнакомец.
— О любви? Я забыл об этом. Что можно сказать о любви? Я мог бы говорить очень долго. Но, в сущности, все это сводится к нескольким словам, нескольким глагольным формам: любил, люблю, буду любить. И все. Это лодка на летнем пруду, это лоскуток платья матери, это петухи, кареты, запахи, и звуки рояля, и колокольный звон Парсифаля, и люди. Люди вообще и отдельные люди, ах, вы даже не знаете, как это все хватает за сердце!