Выбрать главу

— Никто ее не забирал. Просто она заболела.

Похоже, она говорит неправду. «Зачем?» — подумала я настороженно. Она подошла ко мне с кастрюлькой, полной капусты, — высокая, худая, вблизи было видно, какое у нее измученное лицо. Моя неприязнь исчезла — эта женщина показалась мне симпатичной, особенно ее глаза в черных ресницах, странно светлые, словно от бесконечных слез. Меня удивил ее быстрый взгляд на девочку, которая по-прежнему молча сидела за столиком у окна. В довольно большой, но мрачной комнате был только этот столик, табуретка, стул, около стены кровать, в углу бочка, какие-то свертки, узлы. Неуютно…

Дождь то утихал, то усиливался. Выйти на улицу просто невозможно.

— В таком городишке, видно, люди все друг о друге знают. Болтают… А мы здесь даже и не знакомы ни с кем… — на сей раз дружелюбно заговорила Дзерлацкая.

Взглянув на залитые дождем окна, я поспешила поддержать беседу. Дзерлацкая рассказала, что все свои сбережения истратила на эту бочку капусты и на весы, чтобы открыть лавчонку. Оказалось, она, как и мы, приехала из Варшавы, и ей с трудом, за большие деньги удалось снять комнату у Ягодзинского; в комнате и теперь холодно, а что же будет зимой.

— А вы далеко живете? — заинтересовалась она вдруг моей особой. До сих пор говорила только о себе.

— На даче. С час приблизительно отсюда, — ответила я и вздохнула: надо идти, а дождь льет, на улице грязь, опускаются ранние сумерки.

— Это в сторону Буга? — оживилась Дзерлацкая.

— К Бугу?.. Да. Только до Буга еще далеко. Километра четыре-пять, — ответила я, размышляя, идти ли мне сразу или переждать самый ливень. Пожалуй, лучше переждать. Только кончится ли он?

— Это туда ходят в «рейх» покупать или менять продукты? — вдруг заинтересовалась моя собеседница.

Девочка тоже подошла ближе и беспокойно прислушивалась. Вопрос был явно важен для них. Я рассказала, что несколько женщин по соседству с нами ходят за Буг. И мужчины. Приносят крупу, муку, постное масло, иногда даже сливочное. Неплохо зарабатывают.

— А вы были там когда-нибудь? — У девочки был высокий голосок, как у маленького ребенка, но глаза серьезные, взрослые, даже проницательные, светлые-светлые, в черных ресницах, как у матери. — Расскажите!

— Приходилось и мне… К сожалению, распродавала только собственные вещи… Но кое-что пришлось повидать.

Теперь мы втроем стоим посреди неприглядной, почти пустой комнаты. По углам сгущаются серые сумрачные тени. Дождь затих, почти перестал. Надо бы идти…

Но в пристальном взгляде матери и дочери светилось нечто такое, что заставило меня поведать о притягательных «рейсах» за Буг; меня тоже увлек рассказ об этом страшном Буге: да, да, река широкая, разлилась в ивняке, сразу за деревней Ополе. Немногие дома тянутся вдоль единственной песчаной дороги, а за домами раздольные поля, ивы, и рядом — Буг. Из окна видно, как ходят караульные… Самый злой — «Вестфалец», огромный рыжий детина с собакой. У меня было на продажу только немного своего тряпья, продала все в Ополе, и мне все-таки советовали пробираться тихонько перелеском. А как быть тем, кто всерьез занимается торговлей и таскает на спине огромные мешки, — тут я невольно взглянула на худенькие плечи Дзерлацкой: что на них унесешь…

— Многие погибают? — нетерпеливо, настойчиво звенит детский голосок, а глаза смотрят по-взрослому, даже угрожающе. — Сколько процентов погибает от пуль этих караульных?

Она так и спросила на этой своей высокой нотке: «Сколько процентов погибает?» Сбитая с толку, я пытаюсь найти ответ. Дзерлацкая едва заметно поднимает руку, словно защищаясь от чего-то. Уклончиво говорю:

— Бывает, погибают. Но трудно сказать, сколько процентов. Недавно убили Чихоцкого. Погиб Ягусяк… Что же делать, от голода люди идут на риск. Неужели вы, пани Дзерлацкая, собираетесь за Буг?

Тут-то и началось!.. Дождь почти перестал, посинела мутная лужа за окном, уже поздно, а я, вместо того чтобы идти, стою здесь, вовлеченная в чьи-то чужие дела. Пожалуй, и не совсем чужие…

— Разве она отпустит меня за Буг? — взволнованная Дзерлацкая почти кричит. — Разве она похожа на других детей? Чем прикажете нам жить, этой капустой? Мы распродали последние тряпки, она уже на тень похожа; видите какова! Она ведь одна у меня… А если не переживет войну?..

И вдруг раздраженно:

— Она все хочет решать сама!

В ответ последовало столь же раздраженно и даже со злостью: о чем только мать думает? К чему тряпки, еда и вообще все, если ее убьют немцы?

Они стоят друг против друга, похожие как две капли воды, одна почти ребенок, другая — взрослая, обе дрожат от волнения.

Тонкие, бледные и грустные губы еще выговаривают торопливые слова, а в светлых покрасневших глазах уже стоят слезы.

И вдруг — не почудилось ли мне? — девочка говорит, что можно погибнуть ради дела, а не из-за какой-то никчемной еды.

Только тут они спохватились, что не одни… Обе мгновенно овладели собой, остыли, угасли. Мне стало немного жаль, что я оказалась некстати. Невпопад я заговорила, что действительно лучше какую-нибудь работу…

Дзерлацкая печально покачала головой: не раз пыталась. Нынче никакая работа не спасет, только торговля — сами знаете.

— Да, конечно, — и теперь уже я грустно качаю головой.

А Дзерлацкая, только что притихшая и подавленная, вдруг становится вежливой, обходительной, поспешно ищет какой-нибудь лоскуток, чтобы завязать мою кастрюльку с капустой, бумагу, чтобы завернуть от дождя хлеб, торчащий из сетки. Пора заплатить за капусту и идти.

— Как вы… — говорю я в дверях, — как вы с дочерью похожи друг на друга!

Успокоенные и повеселевшие, обе улыбаются и, еще больше друг на друга похожие, обнимаются привычным жестом: девочка обвивает мать рукой за талию, а мать девочку за шею.

— Одна она у меня теперь на свете осталась, вот и разбаловала я ее… Такая капризуля…

— Капризуля? Все, что угодно, только не это. Избалована?

А Дануся Дзерлацкая вдруг и в самом деле заговорила как избалованный ребенок.

— Она у меня тоже одна на свете, а я должна ее отпустить, чтобы ее немцы поймали? — Детский голосок звучит капризно и почти весело.

Такими я и оставила их: обнимаясь, словно сестры, они вежливо прощаются с гостьей. Такими они запечатлелись в моей памяти.

* * *

Такими я представляла их себе, когда через несколько дней, снова с кошелкой, сеткой и кастрюлькой, постучала в эту дверь слева, в домике Ягодзинского с цветными стеклами в сенях. Сейчас я впервые обратила внимание на эти стекла: красные листья дикого винограда, затянувшего их, уже опали, и на обнаженных узловатых стеблях лишь кое-где виднелись мелкие черные гроздья.

Осень уже вступила в свои права, много всяких перемен и событий «напроисходило» в это военное время. Особенно тяжело смотрели страшные глаза немцев из-под надвинутых касок, ужас всех степеней подкашивал ноги тех, кто попадал навстречу шагающим по тротуарам бандам эсэсовцев и не успевал скрыться. По-разному громыхали кованые сапоги и лязгало оружие в темных сенях деревенских домишек. Разные оттенки отчаяния застыли на лицах тех, кого схватили в облавах и увозили в эшелонах.

То хорошие, то плохие известия доходили из большого мира. Казалось, война скоро кончится, казалось, что не кончится никогда. Проходя по дороге из нашего летнего домика в город, по дороге, которую, казалось, я знала наизусть, я иной раз удивленно осматривалась: в зависимости от известий из мира я каждый раз по-другому видела мягко приглушенную зелень озимых в туманном осеннем солнце, слепящую желтизну березовых листьев на фоне интенсивно голубого неба, дрожащую багряную осиновую листву над придорожным рвом…

По утрам выбоины затягивались ледяными зеркальцами — со дна просвечивала красно-желтая лиственная мозаика. Капусту давно уже срезали на пригородных полях — можно было и квашеную купить во многих городских лавочках, но я всякий раз стучала во вторую дверь налево в домике Ягодзинского. Постучав, я ждала и представляла их, мать и дочь Дзерлацких, нежно обнимающихся, как в прошлый раз.

Но сейчас все было не так. Хмурая Дануся Дзерлацкая открыла дверь. Она еще больше похудела и побледнела. Узнала меня сразу, улыбнулась по-детски доверчиво, взяла мою кастрюльку и пригласила сесть на единственный стул, который вытерла голубым передником.