— По истории, — скупо отвечает девочка.
— Подай отцу чашку. Осторожно! Не разбей посуду! — кричит Казя и совсем другим, игривым голосом говорит: — Томек, кстати, об утопии. Вчера в автобусе две тетушки беседовали, и одна другой говорит: «Как ваша золовка скверно выглядит — худая, бледная, ну чистая утопия!»
Раздается пронзительный звонок в дверь. Все вздрагивают.
— Ага, посмотри, кто там, — командует Казя.
— Только бы не за мной со службы, — вздыхает Томек, протягивая Казе чашку. — Мне еще полчашечки, только покрепче.
— Бабушка, это прачка, а с ней еще какая-то женщина, — тихо говорит вошедшая в комнату Ага.
Зося торопливо допивает чай и встает со стула.
— И мне пора, — заявляет Казя. — Ну и денек у меня нынче. Томек, как мы условимся?
III
Прачка, рослая, аккуратно одетая женщина, здоровается и, показывая на крохотную старушку в черном платочке, тотчас же забившуюся в угол, говорит:
— Это Зузя, моя старшая сестра.
Зося глядит на грустное, задумчивое старушечье личико.
«Бедняжка, до чего же она похожа на обезьяну», — думает она в испуге и с трудом отводит от старухи взгляд.
— Как хорошо, что вы принесли белье, а то мы не знали, что и делать, — говорит она Зелинской, а та между тем уже сняла шелковую косынку с головы, старательно сложила ее и спрятала в сумку.
— Вы уж извините, пани Дыбутова, что так получилось, — зять у меня умер.
Зося просит ее сесть. И сама примостилась тут же на табуретке, возле раковины.
— Зять умер, — повторяет пани Зелинская. — Пришлось нам с мужем в деревню ехать. И горе, и хлопоты. — Белоснежным платочком она отирает лицо и, качая головой, вздыхает.
Зося любит прачку. Она приходит к ним первый год, но Зосе кажется, что они знакомы давным-давно. Есть в ней что-то очень надежное. Стоит только взглянуть на ее спокойное открытое лицо, и сразу легче становится на душе. Даже на ее прическу — прачка завивает волосы по старинке горячими щипцами — приятно посмотреть. Жаль, что она не пришла чуть попозже, когда никого нет дома. Зося колеблется, сварить ли для Зелинской кофе, или нет. Пожалуй, лучше сделать это после Казиного ухода.
— Сестра все нас с мужем уговаривает вернуться в деревню, — своим спокойным певучим голосом говорит Зелинская. — Одной ей там не справиться. А у меня голова идет кругом. Жалко хозяйство, пропадет. Родилась я там. Но и то сказать — на старости лет все бросить и вернуться в деревню…
— Какая там старость! — возмутилась Зося. — Вам и сорока еще нет.
— Как же нет, когда есть, — смеется Зелинская, — и даже не сорок, а сорок два. А старик мой и дня в деревне не высидит. Он работу свою любит да еще кино. Как мальчишка. А я, может быть, и пожила бы в деревне, но не могу всех бросить. И мужа, и дочку. И как быть, что делать?..
— Что делать? — прохрипела старуха, моргая глазами, почти начисто лишенными ресниц. — Пани! — воскликнула она, стукнув Зосю по колену высохшим, словно палочка, пальцем. — Пани, шестерых детей я вырастила, двух убили, четверо, что остались, живут в городе, и радости от них никакой. Радиво покупают, а что мать разута-раздета, того не видят. Ботинки у меня на ногах приличные, но только сестра мне их купила, когда муж у меня умер. Чтоб было в чем хоронить. А дети небось думают: «Пусть старая дура надрывается, не жалко». И так не только у нас, у других тоже. Дети барчуками заделались, черной работы не любят. На похороны отца приехали, потому что деваться было некуда. Отпуск на работе получили, черные повязки на рукав надели. Вот и весь их траур, потому что в сердце его меньше, чем земли под ногтями, — она щелкнула своими сухими пальцами и придвинулась поближе к Зосе.
— Постояли, походили, все съели, велели мне не плакать, потому что смерть — нормальная вещь. Больно все умные стали. Обшарили все углы и уехали, будто гнался за ними кто. А что хозяйство пропадает, до этого никому дела нет. Ни единой душе. — Тыльной стороной ладони она вытерла глаза и жалобно всхлипнула. — Пани! Я бы на край света пошла, если бы знала, как идти. Ксендз меня выругал, сказал, что бога гневить своими жалобами — грех. Как будто такой грех для человека сладок. И вот что я скажу: старики никому не нужны. Старыми руками, на старом своем горбу несем мы свою ношу. Наши дети ее из наших рук не примут, они землю не любят. Утром я проснусь и все думаю: что будет с этой землей и со мной, старой, когда силы меня совсем оставят?
— Не плачь, Зузя, — уговаривала сестру Зелинская, — не плачь.
— Легко тебе говорить, муж у тебя живой, здоровый, дочка послушная, и никто ничего с тебя не спрашивает.
— Ты вдова. Никто с тебя поставок не потребует.
— Да мне в конторе один сказал, что я молодая, для работы пригодная, — засмеялась беззубым ртом старуха.
— Хорошо вам, пани Дыбутова. Сын с вами живет. Внучка у вас красивая, — сказала Зелинская. — В доме чисто, порядок. Я всегда мужу говорю: «Лучше всех мне у пани Дыбутовой».
Позабыв про свой ревматизм, Зося стремительно подскочила с табуретки, словно бы никогда не болели у нее ноги. Была не была, сварит она для Зелинской кофе. Увидев, что в ее норке, так называла она свое хранилище с припасами, кофе почти не осталось, она была немного озадачена. Ну что же, придется отсыпать немного из Казиной банки.
— Что вы, пани Дыбутова, столько беспокойства, — церемонно говорит Зелинская, глядя на золотисто-синюю банку с кофе в руках хозяйки. — Мы спешим. Ей-богу. Зузя, покажи пани Дыбутовой телятину. Ну и пахнет этот кофий! Наверное, особый сорт, — вздыхает она.
Пока старушка разворачивала льняную тряпицу с телятиной, Зося принялась варить кофе. Руки у нее дрожали. Она все время прислушивалась, не идет ли кто.
— Пани Дыбутова, вы только взгляните, какой жирок на почке!
— Двух недель ему не было, — бормочет Зузя, похлопывая телячью ногу так, будто бы перед ней был живой бычок.
— Мы так рано сегодня выбрались, у вас, наверное, еще спят, — беспокоится прачка.
— Да нет, что вы! Невестка в больницу торопится.
— Она что, доктор? — с интересом спрашивает Зузя.
— Нет. Хотя да. Глаза лечит. Окулист.
— Тоже нужное дело, — вежливо говорит Зузя.
— Ну а та, другая? — понизив голос, осторожно спрашивает пани Зелинская.
— Да пока тут. Никак квартиру не получит.
— А у нее есть кто-нибудь?
— Да есть… Вместе с ней работает. На шесть лет моложе, но вроде бы человек приличный.
— Значит, у внучки и мать и мачеха, и все тут вместе под одной крышей? — говорит прачка.
— А не ссорятся они, в одном-то доме? — спрашивает Зузя, едва шевеля синеватыми губами.
— Что сделаешь? — оправдывается Зося, покраснев, словно бы ее поймали на чем-то нехорошем. — Да они и не видятся почти. Всем теперь некогда.
— Да, теперь все работают, а все равно трудно свести концы с концами, — кивает Зелинская.
Зося налила кофе в чашки и подала гостям.
— Без пенки. Молоко тощее.
— Ах, что за кофе, — расцвела в улыбке пани Зелинская: вкусный запах щекотал ей ноздри.
— Непривычна я такое пить, но тоже скажу — вкусно, — вторит ей Зузя, подкладывая в чашку сахар. — В городе и удобства, и чаек, и кофеек. Вот кто помоложе и бежит от нас, тесно им в родном дому. Один такой, он все ездит к нам уговаривать, чтобы все общее было, говорил, что теперь пришли лучшие времена. Где мне, глупой, это понять. Дети со своими отцами не уживаются, а тут говорят, что они с чужими будут жить в полном согласии. Попрошу я у вас немного водички, а то кофий этот для меня больно крепкий, — закончила она свою тираду.
Зелинская вытерла платочком рот и поблагодарила за угощение.
— Все теперь по-другому, чем в наши-то годы было, — говорит она. — Моя Броня, к примеру, музыкальную школу кончает. Учителя ею довольны. Ей жить легче будет, чем мне. — По-птичьи запрокинув голову, она победоносно глянула на Зосю и на сестру, видно было, что гордится дочкой.
— Дети теперь у нас мастера на все руки, — перебила ее Зузя, — как раньше, бывало, у господ: и поют, и играют. Я только не знаю, кто на эту барскую жизнь зарабатывать будет, когда мы, старики, музыке да танцам не обученные, помрем, а музыканты да певцы одни останутся. Боже ты мой, боже, — пропищала она.