За мостом уже виднелось Суховоле. На повороте дороги, ведущей к усадебным постройкам, показалась из-за деревьев старинная закрытая карета, запряженная парой седых лошадей. Запыленная колымага степенно тряслась в ухабистом ритме романов Коженевского[5]. Со всех сторон к усадьбе тащились столь же почтенные экипажи — похоже, все окрестные землевладельцы искали прибежища у князя Четвертинского.
Седобородый, крепкий, он метался по двору, заполненному повозками и людьми. Неподалеку, под вековыми дубами, стояла группа растерянных солдат. Когда я проходил мимо домика управляющего, а может быть сторожа, через открытое окно вдруг донеслись звуки краковского хейнала. Я затаил дыхание. Однако вслед за последней оборванной нотой голос диктора объявил о передаче радиостанции Krakau. Я почувствовал острую боль в сердце и с этого момента шел очень медленно.
Мы спросили, как пройти в Чемерники.
— Чего это? — удивился крестьянин. — Или в Чемерниках войны не будет, что все идут туда?
Так же, как и все остальные, мы шли туда, обманутые известием, что из Чемерник можно еще уехать автобусом на восток. Сведения эти были трехдневной давности, иными словами — относились к другой эпохе.
В маленьком поселке было шумно и неспокойно. Перед костелом расположилась толпа людей с детьми, со всеми пожитками, молчаливая и отупевшая. Магазины были или заколочены, или, словно разграбленные, зияли пустотой. Ошеломленный и голодный, я присел на каменном столбике у самой дороги, возле купающихся в пыли и громко чирикающих воробьев. Вдали виднелась высокая каменная стена, окружавшая обширный парк. Мои мысли забрели в зеленый мир деревьев, я позавидовал их спокойной жизни под голубым небом.
Ноги мои, долго ступавшие по твердым, острым булыжникам, обрели легкость на проселочной дороге. Она вскоре привела меня к избе, в которой впервые за этот день мне удалось подкрепиться. Хозяйка только что подоила корову. Она налила мне из кувшина кружку молока, потом другую, третью. Не помню, сколько кружек я выпил, но до сих пор вижу добрые глаза хозяйки, повеселевшие при виде моего молочного пьянства. Между тем пришел хозяин. Мы с товарищем решили посоветоваться с ним. Его мнение было простым и ясным: мы сделали глупость, бросив наши дома в Варшаве; другой глупостью был предпринятый нами ночной марш, бог ведает по чьему приказу, не следует делать третьей глупости — идти дальше неведомо куда. Он обещал отвезти нас домой, к нашим женам. Или вернее: он поедет с нами и привезет наши семьи сюда, в свою избу.
— Сами видите, как здесь спокойно.
Обрамленная далеким лесом гладь пустынных полей полыхала в лучах солнца. Несколько таких же, как эта, одиноких изб сторонились друг друга: до ближайшей из них было, пожалуй, шагов пятьсот. Никто, наверное, не станет расходовать бомбы на эти халупы.
Мы выехали после ужина, уже в сумерки.
Где-то вдали шоссе давало о себе знать грохотом грузовиков, которые только в эту пору осмеливались перевозить военные грузы и раненых, ибо даже огромные красные кресты, нарисованные на санитарных машинах, не спасали их от бомб. Вскоре, однако, мы забрались как бы в самое сердце тишины. Никем не понукаемый конь шел медленно и сонно, видимо опьяненный запахом клевера, который сопутствовал нам на протяжении нескольких сотен шагов. Мне даже показалось, что и хозяин уснул. Но тут он вдруг неожиданно обернулся ко мне:
— Год тому назад я был в Кракове. Там у меня родственник — студент университета. Он мне все показывал. На Вавеле и в костелах я видел памятники гетманам, разным полководцам. На каждом памятнике написано, когда кто из них жил, где воевал, где погиб. Но нигде нет крестьянского памятника. Видели вы когда-нибудь памятник крестьянину? А мало ли крестьян погибло за Польшу?
Он умолк на мгновение, но его, пожалуй, мало интересовал мой ответ. Наклонившись ко мне, он продолжал:
— Мой отец погиб в восстании в Великопольше. Сам пошел, отсюда, из Подлясья. А у меня даже не было денег, чтобы побывать у него на могиле и привести ее в порядок. И только этой осенью я, наконец, собрался было это сделать, уже и деньги отложил. А тут самому, видно, придется воевать, а может, и погибнуть.
Он отвернулся и выпрямился на своем снопе соломы. Натянул поводья, чтобы подбодрить коня. Закурил. Отблеск горящей сигареты время от времени вырывал из мрака смуглое, молодое, еще не тронутое морщинами серьезное лицо. Он говорил спокойно, ровно, как говорят обычно о том, о чем уж думано-передумано.
— И как не воевать за Польшу, когда так ее любишь? А как не любить нашу землю, когда она так прекрасна?
Я никогда не слышал подобных слов, сказанных так просто. И словно ни о чем больше уж и не стоило говорить, мы ехали дальше молча.
И тогда ночь стала исповедоваться «таинственным голосом своим». В привольном, мягком, влажном аромате пашни слышался неясный шепот трав и растений, тихий говор былинок, сучьев, веток и листиков, откуда-то из дальних или ближних овинов тянуло спящим там хлебом, а то в садах вдруг пробуждались яблоки, собранные днем в корзины.
Ночь говорила о достатке, о счастье; она поджидала путников, весело посвистывающих на грубом полотне полевых дорог, надеялась услышать расцветающие в зарослях поцелуи, благоволила также и к старым хозяевам, выходившим на крыльцо с трубкой, чтобы в безмятежной тишине полюбоваться звездным сиянием. Но зло людское ответило ей гулом орудий и заревом пожарищ. Хозяин остановил коня, раздумывая, что бы это значило.
— Похоже, со стороны Бялы-Подляской, — сказал он.
— Да, это горит Бяла-Подляска. Я иду оттуда, — отозвался голос из темноты.
Возле нашей повозки промелькнула тень; оглянувшись, мы увидели человека, который шел босиком, а на плече нес палку с привязанными к ней ботинками.
Перевод В. Борисова.
Ежи Ян Пахловский
ДЕЛЬФИНЫ ИДУТ ПОД ВЕТЕР
Было это совсем недавно. Ровно две недели назад…
В управлении Щецинского морского пароходства мне вручили голубую книжечку на двух языках. Книжечка небольшого формата, в твердом коленкоровом переплете, полиграфически оформлена скромно, но из всех книжек, которые когда-либо попадали мне в руки, эта кажется мне самой восхитительной. Иные будоражили воображение и сулили жизнь неведомую… Эта же, размером с небольшой поэтический сборничек, должна стать реальным смыслом моей сегодняшней жизни — мореходная книжка…
В книжечку внесены название судна, его позывные, тоннаж, мощность машин, арматор, порт приписки, имя капитана и круглой печатью удостоверено, что предъявитель сего принят на судно и зачислен на должность младшего рыбака бессрочно.
Ранняя весна… Пригревает скудное солнце. Крепкий щецинский ветер, этот особый, с морской душою, ветер, примчавшийся откуда-то из Африки, с океана, упруго дышит в лицо, морщит серую ленту Одры и поднимает юбки длинноногим девчонкам. Из сквера, что напротив красного здания Мореходного училища, я засмотрелся на порт. В кармане на груди у меня спрятана мореходная книжка. Я сажусь на любимую скамейку и закуриваю. Сколько же пришлось пройти дорог, чтобы наконец добраться сюда! И не потому, что в июле здесь густо пахнут липы, а весной радует глаз густая сочная зелень на фоне воды, и не потому, что широкие просторы здесь, куда ни кинь взгляд, и в сторону Домбя, и в сторону Регалицы, в прозрачном воздухе на горизонте неуловимо переходят в изменчивое море. Отсюда за серым кубом элеватора, если мысленно продолжить взгляд, лежит совсем немнимая водная дорога к морским путям, ведущим во все страны и все порты мира. Отсюда корабли, уходя в плавание, уносили в дальние рейсы мои мысли. Исчезая из глаз, они становились какой-то аббревиатурой, символом чего-то недосказанного.