Выбрать главу

Тут неловко почувствовал себя даже очень старый и обычно черствый старик Альфред Ленцкий и опустил голову, чтобы не смотреть на нас. А ты тихо сказал своей Виктории: «Только, пожалуйста, заботься хорошенько о ребенке, которого получишь на воспитание!» Твоя просьба показалась ей настолько чудной, что она рассмеялась: ведь ни одному здравомыслящему человеку, конечно, даже и в голову не пришло бы усомниться в ней, в Виктории!.. Вдруг она обратилась к Альфреду Ленцкому: «Скажите, чей это ребенок? Случайно не его?» Прищурив глаза, она кивнула на тебя. «Нет! — ответил старик и тут же добавил: — Пожалуйста, не думай так. Это ребенок матери, которой уже нет в живых: ее убили. Самое дорогое сейчас — это дети. Подумай сама, что нас ждет, если мы сейчас не спасем детей всех убитых матерей?» Но Виктория прервала старика, нетерпеливо махнув рукой: «Вы все о матери да о матери, но, хоть мне и жаль ее, бедняжку, я вас все-таки совсем о другом спрашиваю: кто отец этой девочки? Я должна точно знать, не приходится ли ей отцом вот он, муж мой Адам Глория-Утрата. Уж если вы вызвали меня за столько километров, да вдобавок таких опасных, и уж если именно мне, а не кому-то другому отдаете ребенка, то я могу подозревать, что…»

Старый Альфред Ленцкий говорил с ней, как человек, который всегда глух к доводам, исходящим не от него самого: «Ребенка одной из погибших матерей мы отдаем тебе, потому что ты жена человека, которому мы полностью доверяем. Мы не знаем, где ты возьмешь молоко, сахар или хлеб для этой полугодовалой девочки, не знаем, во что ты ее оденешь. Ты, конечно, тоже этого не знаешь. Но мы отдаем тебе ребенка, твердо веря в то, что ты спасешь его. Слышишь, чего мы ждем от тебя? Все остальное для женщины не должно иметь значения».

Казалось, что старый Альфред Ленцкий обращался не к Виктории, кстати, готовой удовлетворить просьбу, а к какой-то другой, заслуживающей всяческого осуждения женщине, которая стала выискивать разные отговорки, только бы отказаться от этой осиротевшей малютки.

Виктория оробела. Да и где ей было взять такую смелость и силу, такие могучие слова, чтобы опровергнуть истины, изреченные самим Альфредом Ленцким? Однако высказанные ею подозрения ничуть не рассеялись; исключительно важный для нее вопрос остался, по сути дела, без ответа. Поэтому в ней упрочилась уверенность, что именно ты, Адам, являешься отцом маленькой девочки. Недаром же так много говорили об убитой немцами матери и так упорно добивались, чтобы именно Виктория взяла ребенка. Виктория как раз искала слов, чтобы выразить эту мысль, когда старый Альфред Ленцкий сказал ей голосом, не допускающим возражения: «Попрощайся со своим мужем. Никто не должен видеть вас вместе. — Потом добавил: — И нас тоже», — и показал ладонью сначала на твою онемевшую жену, а потом на себя.

Чуть отодвинув занавеску, ты смотрел, как на улицу Святого Лаврентия вышел сначала старый Альфред Ленцкий, высокий и по-юношески стройный, хотя совершенно седой. За ним, держась на некотором расстоянии, шла Виктория, гладко причесанная, с косой, закрученной сзади в пучок, одетая в голубое платье, купленное на пасху еще в тридцать втором году, с черной сумочкой, еще более старой, чем платье; только обувь на ней была новая, образца военного времени — ременные сандалии на подошве из бросовой автопокрышки, ловко сработанные заправским сапожником Франтишеком Тырной.

Альфред Ленцкий шел довольно быстро, он вел Викторию дворами, петлял, то замедляя, то вдруг ускоряя шаг, но так, чтобы Виктория могла поспевать за ним. Потом на улице Божьего Тела он остановился перед широким окном шорной мастерской, дождался, пока Виктория подошла к нему совсем близко, после чего они вместе поднялись по крутой лестнице на второй этаж того дома.

Старик постучал в дверь три раза, затем еще трижды. Очевидно, это был условный знак. Им открыла низенькая женщина, тоже уже очень старая и седая, к которой Альфред Ленцкий обратился как к сестре: «Мария, мы пришли за Иреной-Хеленой. Отдай ребенка вот этой женщине. Она жена хорошо известного тебе Адама Глории-Утраты».

Виктория могла бы поклясться, что Альфред Ленцкий вошел вслед за нею в квартиру и осторожно вел ее по темному коридору, до самого потолка заставленному какой-то мебелью и прочей домашней утварью. Однако потом оказалось, что старик и не входил туда вместе с нею, а куда-то исчез, и она осталась наедине со старушкой, которую Ленцкий назвал Марией.

Ирена-Хелена лежала уже приготовленная к дороге, вложенная в белый, чистый младенческий конверт с оборочками по изголовью, украшенными голубыми зубчатыми кружевами. Малютка была ужасающе безразлична ко всему, бледна, почти не жилец на этом свете: она совсем не реагировала на окружающих, не тревожила мир ни голосом, ни сколько-нибудь энергичным движением, смотрела какими-то мертвенными глазами, которые ничего не хотели от других, ничего не говорили и взирали на жизнь будто издали, как глаза человека, прошедшего через врата смерти и вернувшегося оттуда.

Первой заговорила Мария: «Я никому и ни за что не отдала бы этого ребенка, если бы не была такой старой». — «А ты кто?» — спросила тогда Виктория, став посмелее. «Про меня даже и говорить не стоит. Молодость я потратила попусту, все витала в мечтах о лучшем мире. Для женщины это плохо». — «Ну почему же плохо?! — прервала ее Виктория. — Я тоже когда-то хотела посвятить свою жизнь борьбе, как это сделал мой муж. Только вот не могла ни понять других, ни поспевать за ними». — «Может, ты очень любишь своего мужа?» — спросила ее Мария. «Я люблю больше жизни своего Адама Глорию-Утрату, которого и ты знаешь. Я очень хотела подарить ему сына или дочку, но никогда никого так и не подарила». — «Зато сегодня ты получаешь Ирену-Хелену, — шепнула седовласая Мария и вытерла глаза коричневыми пальцами. — Возьми ребенка. Ну вот. А теперь иди!»

Виктория вплотную приблизилась к Марии и, вглядываясь в ее маленькое, но мужественное, волевое лицо, спросила с нескрываемым волнением: «Может, ты тоже была бесплодной? И страдала из-за этого? А я вот тебе скажу — если хочешь еще немножко послушать, — что даже война, даже эти бедствия и напасти для меня лично до сих пор лишь что-то второстепенное. Слышишь, что я говорю?» — «Теперь наконец и у тебя будет дочка, которую ты всегда так хотела иметь. Ирена-Хелена родилась двадцать шестого февраля сорок второго года от молодой и красивой матери. Можешь мне поверить». — «А отец?» — спросила Виктория. «Помни только о матери, — сказала Мария, глядя в окно. — Иди. Буду ждать тебя до завтрашнего вечера — на тот случай, если передумаешь и захочешь вернуть ребенка. Постучи три раза, а потом еще три раза».

Виктория обняла поудобнее конверт с крошечной Иреной-Хеленой и прижала к своей груди. Мария сунула ей под мышку узелок с пеленками и подала черную сумочку, которую Виктория беспомощно перекладывала из руки в руку, не зная, как будет лучше, проще и удобнее. Наконец она двинулась в путь, правда, без уверенности, сможет ли пройти по тесному, забитому мебелью и всяким хламом коридору и потом спуститься по лестнице, очень крутой и узкой, как в башне.

Мария не вышла вслед за нею. Тебя тоже нигде не было поблизости. В какой-то момент Виктория стала жалеть, что ушла; ей даже стало страшно.

Малютка в конверте дрыгнула ножками и тихо захныкала. Виктория, которую этот слабенький плач как бы вызвал на разговор, сказала нежно: «Так ты, девочка, оказывается, не больная. У тебя, значит, еще есть кое-какие силенки, раз ты вертишься да вдобавок так громко плачешь». Виктория покрепче прижала младенца к груди. «Золотая ты моя, единственная! Доченька моя!» — шептала она умиленно. «Родная детонька моя, доченька наша любимая! — говорила она нараспев все громче и громче, словно неся радостную весть кому-то любознательному и вездесущему и возвещая, что у нее ребенок не чужой, как могло бы показаться, а свой, собственный, рожденный ею самою. — Доченька моя, — приговаривала она, — единственная во всем свете! Счастье мое! Кровиночка моя! Несу я мою доченьку!»

Если бы ты тогда видел ее, шагающую с ребенком, лежащим в узорчатом конверте, с лентой крест-накрест, если бы слышал, что говорит она и как радостно смеется, слыша свои же, произносимые вполголоса слова, то тебя, конечно, охватил бы страх за ее внезапно нарушившееся душевное равновесие.