Выбрать главу

И сто лет назад время текло точно так же. И тысячу лет назад. Я это вижу очень ясно. И десять тысяч лет назад время плыло. Отчего это, почему я так отчетливо вижу все, что где-то там, далеко позади, то, что было тысячу, десять тысяч лет назад, и совсем не вижу себя через десять, девять, восемь, шесть, пять лет? И даже через год? Вижу только черное, непреодолимое пространство. Правда, как это может быть?

Я уснул вчера не с той зловещей мыслью, что совсем не вижу себя через десять лет, а с мыслью убаюкивающей и сладкой, что, может быть, я существовал в чьих-то мечтах давным-давно, когда меня и на свете не было, когда сроки мои еще не подошли. Но, может быть, уже тогда кто-то хотел, чтобы я родился, совершил что-нибудь необыкновенное, может быть, отомстил за кого-нибудь, за чьи-то обиды и слезы, или, наоборот, искупил чей-то страшный грех, чью-то тяжкую вину, или завершил чьи-то труды, или еще что-нибудь в этом роде. С этой удивительной мыслью я уснул, и она захватила меня так, что я почти не мог дышать. Лежал на гладких плюшевых сиденьях в купе первого класса, в темноте непробудной, потому что на небе было междуцарствие, а мысль эта держала меня за горло мертвой хваткой.

Разбудила меня уборщица — та же, что была вчера, позавчера и третьего дня. Они приходят сюда в шесть утра сделать уборку, протереть окна, подмести коридоры и купе, потому что большой душ, под которым проходят вагоны, поливает их водой с мылом только снаружи. Внутри должны поработать уборщицы. А потом уже подают паровоз, он отводит состав на какой-нибудь путь, где его уже ждут люди, чтобы сесть и занять места — хорошие или какие придется.

Она легко, совсем легонько дотронулась до моей руки и глядела, как я открываю глаза и как закрываю их снова, потому что мне страшно хотелось спать. Вчера вечером я долго не мог уснуть. Я думал о вещах таких непостижимых, что можно было бы всю жизнь ничего не делать. Только о них и думать. И все равно это была бы капля в море. Так ничего бы и не придумалось. Я думал о потоке времени. И потом другая мысль, внезапная, как головокружение: что, быть может, я существовал в чьем-то воображении и в мечтах какого-нибудь там чудака, когда меня еще на свете не было, когда еще не подошли мои сроки.

— Ну вставай же!

Я сел, так и не открывая глаз, чтобы поспать хотя бы еще самую коротенькую минутку.

— Так мне не хотелось тебя будить, уж очень ты сладко спал, смеялся во сне, ну, может, и не смеялся, но на лице у тебя была улыбка. Не могла я тебя будить. Минут пять я здесь сижу, не меньше.

Я открыл глаза. Но для этого мне нужно было собрать всю свою волю, чтобы прогнать сон.

— Вчера, когда я пришла, лицо у тебя было совсем другое. Ты даже зубы стиснул во сне… И позавчера тоже, и я сразу тебя разбудила. Наверное, тебе что-то нехорошее снилось, но я не спрашивала. Зачем лишний раз напоминать?

Я пригладил пальцами волосы и стал растирать крест-накрест руки и ноги, они у меня одеревенели и замерзли порядком, но, впрочем, не больше, чем всегда. Утренники уже давно стоят холодные. А в поездах не топят. Если бы топили, то и к ночи в вагонах было бы тепло. Но нет, еще не топили.

И были лишь жалкие крохи того почти незаметного, едва уловимого тепла, которое оставили здесь люди. Вечером, приходя сюда, я еще ощущал его. Неисповедимы пути твои.

— Ну и замерз ты сегодня. Вся душа, наверно, застыла.

— Есть немного. Ничего, днем за тачкой обогреюсь.

— Вчера на работу вышел?

— Вышел.

— Вот и хорошо, вот и ладно. Но что с тобой будет дальше? Как ты жить будешь?

— Что будет, то будет. Как-нибудь не пропаду. Пусть у вас голова не болит….

— Как же ей не болеть, когда такое творится. Человеку податься некуда, по вагонам скитается, как же мне, как же я…

— Ну я пошел. До свидания.

— Постой. Постой! Я больше ни говорить, ни спрашивать не буду. Принесла тебе немного хлеба с салом.

— А себе?

— И себе, себе тоже.

— Покажите, пожалуйста.

— Ну вот гляди.

Я ел, а она на меня смотрела.

Не умею я рассказать, как она иногда на меня смотрит. Как будто откуда-то издалека. Что-то в ней тогда происходит. Словно набегают неведомые волны. Она сама, наверное, не понимает, что с ней такое. И красивая она тогда, хотя лицо у нее немолодое, а, пожалуй, уже старое.

Я поел, вытер рукавом рот, вежливо поблагодарил и сказал, что мне пора, сейчас умоюсь и побегу. Она молчала. Я тихонько прикрыл двери купе, не сказав ей «да свидания», ничего не сказав, не сказав даже «еще Польска не згинела», как я всегда говорил ей, уходя на работу, чтобы ее немного поддержать морально. Я не хотел ей мешать: я видел, что волны набегают снова и что ей сейчас хорошо. Я пошел в туалет, налил немного воды в раковину, заткнул ее бумагой и умылся, то есть слегка сполоснул руки и лицо холодной обжигающей водой, которая все же еще не замерзла. Мороза еще не было, не было по утрам заморозков, сухого инея, колючего ветра. Но ждать уже недолго. Еще немного, и иней побелит утренники.

Я ополоснул руки, лицо и за ушами, чтобы прогнать сон. Я не говорю, что я умылся, потому что какое это мытье без мыла. Но вчера после работы я ходил в баню.

О баня, будь благословенна!

Ты для язычника священна,

Ты утешенье и спасенье,

От всех невзгод моих леченье.

Ты исцели мои печали,

Умой и причеши, как сына,

И новые мне дай одежды.

Я сочинил этот гимн прошлой зимой. Но сейчас не о том речь. Вчера я был в бане благословенной и отмылся за целую неделю. А неделя была как неделя. Не длинней и не короче, чем всегда. Вымылся я очень основательно. Два с половиной часа я провел в бане, мылся под душем и парился. Извел целый кусок мыла за три восемьдесят пять. Почти весь, без остатка. Остался маленький обмылок, но и тот завалился под решетку, туда ему и дорога.

Так что грязным меня не назовешь. Я вытер лицо и руки туалетной бумагой, которая, о чудо, оказалась на положенном ей месте, никто ее не украл. А ведь во всем нашем государстве это большой дефицит. В зеркале отразилось мое молодое лицо, мой двадцать третий год. А когда-то мне было десять, пять лет, три года.

Я выскочил из вагона, прикрыл за собой двери и огляделся по сторонам. Утро было холодное. Утренники уже давно холодные. От холода меня затрясло, словно соломинку, словно былинку, словно мыслящий тростник, как выразился некто. Да, зима уже на горизонте, она притаилась тут же рядом, в каких-нибудь двухстах метрах, за последними вагонами. Меня снова затрясло. Две молоденькие уборщицы видели, как я переходил пути. Они улыбнулись и стали о чем-то шептаться. Я люблю, когда кто-нибудь мне улыбается. Я тогда будто на солнышке греюсь. И тоже улыбнулся им в ответ. А они еще долго разговаривали тихонько и смеялись, словно на балу.

Прямо по путям я вышел к шоссе и занял очередь на троллейбус. На остановке стояли люди, рабочий народ. Никто ни о чем не разговаривал, все молчали, выброшенные из теплой постели первым или вторым гудком сирены. Знакомые здоровались и тотчас же умолкали. Некоторые стояли с закрытыми глазами. Может быть, ночью им снилось что-то очень приятное, и теперь жалко было расставаться с этим сном. Очередь росла. Все время подходил кто-нибудь и уже не двигался с места, а лишь переминался с ноги на ногу.

Только парень с девушкой потихоньку переговаривались о чем-то, но вскоре и они умолкли. Такая вокруг была угрюмость. И утро было угрюмым, и вообще все вокруг. Никто не смотрел вверх, но и небо было точно такое же. Угрюмое. Темные тучи нависли на небе. Ни единого проблеска солнца в этом лучшем из миров. Подошел троллейбус, но даже не остановился. Уехал, не оглянувшись. Полным-полна коробочка. Прошло какое-то время, проплыли тихо, без единого всплеска еще какие-то секунды и минуты, подъехал другой троллейбус и остановился. Отчаянно завизжали тормоза. И все сразу распалось. Кто мог, тот садился, не глядя, не обидели ли кого. Первым ты стоял или последним — все едино. Каждый думал о себе. Мрачное было зрелище. Упадешь — и тебя затопчут. Все решала сила: локти, животы, целеустремленность. Если бы кто упал — ему больше не подняться.

Солдаты его не спасают,