Наконец он собрался с духом и, улыбнувшись стоящей рядом с ним женщине, спросил громко, чтобы другие тоже услыхали:
— Простите, где тут Халина Жак?
Женщина не ответила, хотя вопрос расслышала, и, взмахнув ресницами, быстрым взором окинула его с ног до головы. Когда он отошел, их взгляды на мгновение снова пересеклись; ее глаза смотрели мягче, но были по-прежнему полны немого укора. К страху теперь примешалась злость. Что они, в конце концов, могут ему сделать? Он гость, его пригласили на торжественную церемонию в честь отца, чье имя должно стоять выше всех имен, дорогих этим людям. Так оно, очевидно, задумано: иначе зачем было вспоминать давно забытый страшный час и увековечивать его на каменной плите, на белом фасаде школьного здания, чтобы, кроме них, знали и помнили дети, которые сейчас поют какую-то совершенно незнакомую ему песню, то жалобную, то веселую…
Неожиданно его вынесло вперед, внутрь многорядной цепи, опоясывающей центр площади. И тогда он увидел ее, ту самую женщину, которая назвалась в письме Халиной Жак и которая, должно быть, все эти годы непрерывно за ним следила, а может, ей просто повезло и она его разыскала случайно. На ней был шикарный темно-синий костюм, обеими руками она крепко держала сумочку; ростом она была выше многих из тех, кто стоял возле мемориальной доски; то и дело резко вскидывая голову, она отбрасывала со лба спутанные ветром волосы. Он не ошибся, это была она. Почему-то, глядя на эту женщину, которая на редкость спокойно, как ему показалось, управляла торжественной церемонией, он почувствовал себя увереннее. На какую-то долю секунды их взгляды встретились; ему не хотелось отводить глаза, чтобы и ее заставить внимательнее посмотреть на него. Но хотя он был чужим здесь, в этой толпе, она равнодушно отвернулась — видимо, просто его не разглядела.
Оркестр смолк, перед школой все пришло в движение, женщина, которой он время от времени посылал испытующие взгляды, куда-то пропала, но вот появилась над толпой, на трибуне, затянутой красным, достала из сумочки, которую судорожно сжимала в руке, маленький листок бумаги и, заглядывая в него, начала говорить: «Он остался среди нас, хотя все, кто мог ему помочь, его покинули… В трудные минуты он будет служить для нас примером… Он не рвался в герои, но совершил героический поступок, выполняя свой долг… Его сын…» И тут он услышал, как стучит у него сердце, «…сын был для него всем, и он бы ему простил…»
Каждым словом его хлестали по щекам, но, как ему ни хотелось вырваться, он не видел пути назад — круг сомкнулся, за спиной были люди, и близ были такие же молчащие люди, они стояли тесно, плечом к плечу, и слушали, что говорила женщина, резким движением головы откидывающая со лба непокорную темную прядь, которую сердито трепал ветер.
Снова грянул оркестр. «Зачем я сюда приехал? — повторял он про себя и все смелее, почти вызывающе, заглядывал людям в глаза, хотя никто не отвечал на его взгляды. — Эта идиотка превратила меня в посмешище, суд, видите ли, надо мной учинила. Чего ей от меня надо? Что она наговорила людям? Почему все так на меня н е с м о т р я т? Не узнали или ненавидят?» Сейчас его тянуло вспрыгнуть на трибуну, назвать себя, чтобы они услыхали… но оркестр играл не умолкая. С доски уже упало белое полотно, люди один за другим подходили поближе, читали вслух выбитую в камне надпись, содержание которой ему было безразлично, и… шли дальше, мимо него, точно он был невидимкой; кое-кто, правда, искоса бросал взгляд, в котором он иногда успевал заметить искорку — не тепла, а любопытства.
Теперь он мог смеяться — никто бы его не осудил. Мог громко и замысловато выругаться — его бы не услышали. Мог осыпать бранью себя или ее, незаметную девчонку из прошлого, ставшую зрелой, пожалуй, чуть стареющей женщиной, — и этого бы никто не заметил. Что же, просто взять и уехать? В письме был указан даже час отъезда, время было рассчитано точно, чтобы не пришлось ему слишком долго удивляться…
Люди расходились, только дети бегали взад-вперед по площади, размахивая бумажными флажками; заревел заводской гудок — без толку, праздник праздником, а нужный момент — если вой гудка был предусмотрен программой — уже прошел.
Но он все-таки сделал выбор — он не станет огорчаться. И улыбнулся. Не удалось его распять. Чаша героизма переполнилась не зря. Отец умер, и, как оказалось, умер ради них всех, не только ради него и вовсе не из-за него.
— Я думала, вы не приедете, — услышал он знакомый голос. Она стояла совсем близко: сумочка под мышкой, левая рука придерживает рассыпающиеся волосы.
— Зачем вы мне написали?
— Хотелось узнать, живы ли вы.
— Жив.
Она не сказала: «Жаль», хотя что-то похожее едва не сорвалось у нее с губ…
— Простите, — сказала она тихо. — Приезжайте через несколько лет, тогда, может быть, вас уже никто не узнает… Куда вы дели револьвер? Что вы с ним сделали?
Он молчал, не спуская с нее тяжелого взгляда.
— Вы все с ума посходили, — сказал он, стараясь, чтобы в этих словах прозвучало сожаление.
— Бегите отсюда, — шепнула она. — Вы должны это сделать. А я не могу. Никто из нас не может убежать.
Ее окликнули дети.
— Я рада, что вы приехали, — неожиданно сказала она. — Мне хотелось вас увидеть, но ничего хорошего вы от меня не услышите. Что вы там делаете, в этом городе? Вы, — крикнула она почти с отчаянием, — почему остались таким же?
Перевод К. Старосельской.
Ян Юзеф Щепанский
ЗА ПЕРЕВАЛОМ
Лыжник время от времени останавливался, чтобы перевести дыхание; а пожалуй, ему просто хотелось вдосталь наглядеться и насладиться белым одиночеством. Это одиночество обволакивало его непроницаемой тайной, морозным шепотом. Поскрипывание креплений и шорох лыж осторожно вонзались в белое одиночество, словно легкие, крадущиеся шаги беглеца. Волнение, пульсирующее в горле, переходило в странную, удивительную радость, что едва-едва отделена от боязливой дрожи. Мгла, сгущенная плавным кружением мириадов снежных хлопьев, застлала свет, убивая даже тени контуров там, впереди. Сгиб щиколоток и наклон плеч, напряженное биение сердца давали знать, что он поднимается в гору. Он был словно окружен расплывчатой кисеей — ее изгибы и завитки бесшумно и мягко все выше и выше ложились вокруг него. Но когда, останавливаясь, он всматривался в монотонно-подвижную мутную стихию, ему казалось, что откуда-то сверху проникает бледное теплое сияние.
Возможно, по ту сторону перевала стоит ясная погода, думал он. Облака задерживаются у гребня и снова опускаются на долину. Солнце… Ему стало приятно, что снова будет солнце, — так ныряльщик после длительного пребывания под водой жаждет близкой поверхности. Может быть, он ошибался. Пристальному взгляду постепенно открывалось — или напряженное всматривание вызвало обман зрения? — какое-то неясное волнение, словно клубился дым; от мелких снежных хлопьев в глазах маячили темные точки. Минуту спустя он уже сомневался, не было ли это мягкое свечение миражем.
У человека, который шел здесь перед ним, лыжи были натерты мазью для спуска, поэтому он поднимался полого, поворачивая под острым углом. Поначалу лыжник следовал за ним, но вскоре ему надоело бесполезно удлинять путь. Теперь он шел прямо вперед, только время от времени пересекая почти равномерно попадающуюся лыжню. «Есть шанс встретить этого человека», — думал лыжник. Он не особенно стремился к этому, хотя и знал, что на такой мглистой высоте люди дружелюбны и легко находят общий язык. Чем выше, тем больше надежды на взаимопонимание. На горных склонах можно, пожалуй, наметить точную шкалу братства. Мысль так понравилась ему, что он вскрикнул бы, если б не побоялся нарушить торжественное безмолвие.
Перевал, должно быть, близко. Полтора часа назад он миновал последний шалаш на пастбище, а вероятно, совсем недавно прошел верхний порог котловины. Отсюда взять немного влево и войти в широкое ущелье. Теперь надо внимательно смотреть под ноги и не потерять след того, кто прошел перед ним. Последний зигзаг, судя по наклону, уходил далеко влево. Лыжник слегка забеспокоился, хотя достаточно доверял себе, чтобы всерьез рассчитывать на эту случайную помощь, и все-таки ему не хотелось потерять лыжню. Он немного надеялся на этот след, как надеются на присутствие и инстинкт собаки, случайно встреченной в безлюдной местности. Иногда останавливался, разыскивая предполагаемую лыжню, которая при ближайшем рассмотрении оказывалась засыпанной краем сугроба. Свернул влево и вправо, полагая, что тот, незнакомый, взял, наконец, круче и начал сокращать путь. Если он двигался к перевалу — а куда еще направляться? — то должен был пройти здесь. Правда, мог вернуться и съехать обратно на пастбище. Мог заблудиться. Наконец, неустанно падающий снег мог запорошить неглубокий след.