Выбрать главу

Сукин сын, образцовый борец, герой праксиса и объективных условий, позволявший нам курить на экзаменах и пользоваться книгами и записями. Он разворачивал перед Надей свое красноречие, как павлиний хвост, украдкой поглядывая на ее ноги, бедра, грудь без бюстгальтера. Понизив голос, Праксис признался, что он политический репрессированный, что ему объявили бойкот в университете, и поэтому теперь он должен зарабатывать на жизнь в провинциальных школах, кроме того, ему несколько лет пришлось провести за границей – с шестьдесят третьего по шестьдесят девятый.

– Мой отец провел в эмиграции больше тридцати, – сказала Надя и тут же раскаялась в своей откровенности перед незнакомцем, почувствовала себя неловкой, неуверенной, будто совершив предательство, и захотела поскорее уйти. Надя сжала губы и взглянула на часы, пожалев, что произнесла эти слова, но лицо Хосе Мануэля – а для друзей просто Ману – расплылось в еще более широкой улыбке. Он наклонился на табурете и облокотился на стойку, почти касаясь ее колен и рук и дымя в лицо черной сигаретой. Поглядев по сторонам, Праксис придвинулся к ней и понизил голос, хотя в баре было почти пусто и темно: она должна ему все рассказать, должна познакомить его со своим отцом. Может, они чувствуют себя одиноко в Испании, сбитые с толку и изолированные от борьбы, которая продолжается, несмотря на то что многие в эмиграции не верят в это, считая, что вся страна оболванена телевидением, корридой, прогрессом и Церковью. Но ему точно известно, что даже самые значительные представители Церкви присоединяются к демократическому движению, а также некоторые военные и предприниматели-немонополисты, так что очень скоро произойдет окончательная перемена в соотношении сил.

Надя улыбалась, нервничая и не решаясь из вежливости снова посмотреть на часы, и ничего не понимала – ни одного из этих слов, так не похожих на знакомый ей старый испанский. В то же время она замечала его взгляд, искавший не ее глаза, а устремлявшийся на обтянутые джинсами бедра или останавливавшийся на неопределенной точке в воздухе, чтобы тайком скользнуть по ее груди. Хосе Мануэль казался ей красивым, у него были черные, уже немного седые, довольно длинные волосы, темные блестящие глаза, большие руки с пятнами от табака и мела на подушечках пальцев, но он не привлекал ее. Напротив, как Надя призналась мне, она чувствовала себя с ним неловко, потому что никогда раньше не оставалась наедине с мужчиной этого возраста и была уверена, что он не понравится ее отцу, не любившему людей, которые слишком много говорили и улыбались. Она представляла, как отец сидит один на диване в столовой, дожидаясь ее, не зажигая свет, хотя шел дождь и уже темнело, тоже глядя на часы и на гравюру всадника на стене. Надя подумала, что должна идти, но не двинулась с места, будто загипнотизированная словами Праксиса и движениями его рук. Она до сих пор помнит, как сидела, безмолвная, зачарованно слушая его, и хотя смеется над своей тогдашней снисходительностью, все еще не может окончательно избавиться от стыда за это.

– Почему ты не появился именно в тот момент, – говорит мне Надя, – почему я так долго не могла сказать ему, что мне пора идти, и не отказалась, чтобы он подвез меня домой на машине, «восемьсот пятьдесят» серого цвета, как сейчас помню, старой и потрепанной, с мадридским номером, с наклейками европейских кемпингов на заднем стекле, всегда стоявшей перед школой?

Они вышли на улицу, укрываясь от дождя под навесами домов. Надя, в застегнутой до самого горла куртке с поднятым воротником, стояла возле машины, дожидаясь, пока Праксис откроет ей дверцу, а потом повторяла, что ему не стоило утруждать себя, потому что ее дом находится совсем недалеко: она все еще не хотела, чтобы отец увидел ее выходящей из машины незнакомца, но не могла ничего поделать, так же как, сидя на табурете перед стойкой, все никак не решалась уйти. С некоторой гордостью и удовлетворением Надя чувствовала в себе власть, которой раньше не придавала значения: власть привлекать мужчин, замечать с отсутствовавшей в них самих проницательностью их неуверенность, вызванную желанием, взгляды украдкой, врожденную трусость, порождавшую робость или неуклюжее нахальство. Внутри машины пахло табачным дымом, и справа от руля стояла приоткрытая пепельница, полная окурков. Хосе Мануэль, Ману, Праксис извинился за беспорядок, завел мотор, с раздражением убедился, что «дворники» едва работают, и поехал по проспекту Рамона-и-Кахаля, рассказывая о майских событиях в Париже четыре-пять лет назад, о чем Надя почти ничего не знала. Он расспрашивал о волнениях, выступлениях против расовой дискриминации и протестах против войны во Вьетнаме в американских университетах, хотя, как казалось, знал обо всем намного больше ее самой. Праксис подавлял ее: он знал все, везде побывал, участвовал в подпольной деятельности в Восточной Европе, тайно вернулся в Испанию и несколько месяцев или лет жил по фальшивым документам. Хосе Мануэль вел машину рассеянно и неуклюже, поворачивая голову, чтобы взглянуть на Надю, не обращая внимания на вялое дорожное движение зимнего вечера, касаясь ее ног при переключении скоростей, и когда она велела ему повернуть направо, в ее квартал, было уже поздно: они на полной скорости мчались мимо каменной стены больницы Сантьяго, и машина, с громким скрипом тормозов, остановилась лишь на углу, потому что загорелся красный свет.