Выбрать главу

– Был год великого урожая, – говорит он, – когда ветви оливковых деревьев ломились от плодов и сбор оливок длился до Страстной недели. В плодородные довоенные годы шли настоящие дожди – не чета нынешним, ведь теперь от полетов на Луну и запускания в небо ракет совсем расстроился механизм времен года.

Это было невыносимое повторение одних и тех же выдумок и воспоминаний, как будто люди в Махине обладали лишь кольцевой памятью, в которой время никогда не двигалось вперед. Я думал, что тоже буду затянут в этот круговорот, если не убегу как можно раньше. Я встаю из-за стола, отказавшись от десерта, отец смотрит на меня с неодобрением и говорит, что завтра же я должен подстричь волосы. Он велит не возвращаться поздно, потому что нужно рано вставать. Я ничего не отвечаю, выхожу, хлопнув дверью, и слышу, как отец окликает меня, но мне не хочется возвращаться. Я иду вверх по улице Посо, представляя, будто лениво и бесстрашно шагаю по тротуарам Нью-Йорка и подражаю вполголоса Лу Риду, «Таке a walk on the wild side», хотя в действительности не понимаю и половины того, что он поет. Возможно, я прохожу мимо Нади и не вижу ее, не знаю, что она тоже кого-то ищет и, не подозревая того, стремится к страданию с той же решимостью, что и я.

Зимние вечера в конце года, допоздна освещенные витрины на улице Нуэва и ярмарочной площади, громкоговорители, передающие рождественские песни в крытой галерее на площади Генерала Ордуньи, акации, украшенные мигающими лампочками, Вифлеемская звезда над башней с часами, женщины, торопливо шагающие с пакетами, завернутыми в подарочную бумагу, блеск огней на влажном асфальте и брусчатке. Но в холодной темноте боковых улочек не было магазинов с игрушками и мигающих гирлянд, а все те же запертые подъезды и мрачные таверны, где по-прежнему напивались белым вином и водкой их обычные посетители, со съехавшими набок беретами и выбившимися рубахами. Пытаясь найти друзей, я зашел в клуб «Масисте» и в «Мартос», но, наверное, они отправились в кино и в этот вечер я уже не смогу их увидеть. Я шел по улице Нуэва среди утомительного шума толпы и рождественских песен, ненавидя встречные лица и город, где я был заперт, как заключенный в тюремном дворе, измеренном шагами во всех направлениях. Я чувствовал непреодолимое отвращение ко всем лицам, излучавшим тупое счастье – тошнотворное, как ложка микстуры или масла клещевины. Ища Марину, которая, наверное, уехала на каникулы в другой город, я удалялся от последних огней улицы Нуэва, шел вверх по пустынному проспекту Рамона-и-Кахаля и доходил до ее дома, где не горел свет и не лаяли собаки. Мы с Надей помним одну и ту же зиму в одном городе, и часть наших жизней как будто представляет собой общее, удвоенное одиночество. Каждый из нас знает и может рассказать воспоминания другого: о поисках кого-то, кто появлялся и исчезал как призрак, об одиночестве среди толпы, о блужданиях по плохо освещенным улицам и безлюдным окраинам, где нас переполняли через край преувеличенные страдания нашей юности.

Так же как и Марина, Праксис вернулся в Махину, когда снова начались занятия в школе. Надя лежала на кровати в своей комнате, не желая ни читать, ни слушать музыку. В столовой зазвонил телефон, и она тотчас вскочила. Отец позвал ее и сказал, передавая ей трубку:

– Спрашивают тебя.

Он оставил на столе газету, которую читал, и так неслышно удалился, что Надя заметила это, только услышав, как закрылась входная дверь. Отец еще не вернулся, когда она вышла с большим пластиковым пакетом в руке, мысленно повторяя, чтобы успокоиться, название улицы, номер дома и квартиры, где ждал ее Хосе Мануэль. Надя нажала кнопку звонка и услышала шум шагов за дверью: наверное, он смотрел в дверной глазок на ее крошечное вогнутое изображение, нервничая намного больше, чем она сама, гораздо более неуверенный, вынужденный притворяться слишком опытным, чтобы не казаться уязвимым.

Но я не хочу, чтобы Надя продолжала рассказывать, и даже отказываюсь представлять очевидное – то, что произошло в тот день и повторялось много раз до середины июня. Я не хочу представлять не только дрожь первых поцелуев и нетерпеливость рук и языков по уже несомненной дороге в спальню, но и неясную, волнующую игру в подпольность – не только политическую, и легко предсказуемые песни, которые он ставил ей, и мечты, униженные пустословием и ложью. Я смотрю на нес – обнаженную, зовущую меня в вечернем полумраке или бессонным утром, и не могу вынести очевидности того, что другие мужчины тоже обладали ею и она улыбалась, протягивая к ним руки и раздвигая ноги, – так же, как принимает меня. До этого времени я не знал, что любовь желает распространять свою власть на время, когда сама она еще не существовала, и что можно испытывать дикую ревность к прошлому.