Парень казался примерно моего возраста, но волосы его были длиннее, а прыщей больше, чем у меня. Он не глядя коснулся наших щек и снова исчез: за закрывшейся дверью тотчас раздалась хриплая песня Слейда. В столовой, над пластиковым диваном, куда нас усадил дядя Рафаэль, висел ковер с изображением оленей, а рядом с ним – вставленная в рамку фотография его отца.
– Какая несправедливость, брат… Отец был такой добрый. Я смотрю на фотографию, и мне кажется, что он вот-вот заговорит.
Дядя Рафаэль подробно расспросил нас обо всей семье, поинтересовался моей начавшейся учебой и сказал, чтобы я обращался к нему, если что-то будет нужно. Он посетовал, что его сын не хочет учиться, а целый день сидит взаперти в своей комнате, слушая музыку, от которой можно оглохнуть. Дядя Рафаэль спросил, помню ли я то время, когда мы жили в мансарде, а он приходил проведать отца и делал для меня фигурки животных из коробок от лекарств.
– Ну и дела, брат: ведь он был совсем крошка, и вот уже взрослый.
Они вспомнили то время, когда сами были детьми и ловили лягушек в прудах на участках: в те голодные годы это было единственное мясо, которое они могли попробовать.
– Твой отец был тогда совсем мальчишкой. Он сеял мяту у оросительных каналов и продавал ее арабам Франко для чая, а на вырученные деньги мы оба ходили на представления.
У дяди Рафаэля до сих пор остался махинский акцент. Он смотрел на моего отца с тем же восторгом, как и в то время, когда из-за разницы в возрасте – на два или три года – двоюродный брат был для него образцом для подражания, почти героем.
– Ты должен был поехать со мной в Мадрид и не надрываться больше в поле. Взгляни на меня: рабочий день – восемь часов, за сверхурочные оплата отдельно, отпуск, прибавка на Рождество и Восемнадцатое июля, и не нужно смотреть на небо, гадая, будет дождь или нет.
Но в его голосе и лице, сильнее постаревшем, чем у моего отца, была та же грусть, что в коридоре и обстановке его дома, сумрачном свете воскресенья – тень горечи, как у человека, постоянно думающего о своей болезни, но не говорящего о ней. Он задумывался, хотя и не переставал нас слушать, морщился от громкой музыки, доносившейся из комнаты сына, и торопился предложить нам еще анисовой водки, пива, жареной картошки и махинских оливок, приправленных тимьяном. Мы должны были остаться обедать, и отец, вместо того чтобы возвращаться домой этим же вечером, к каторжной работе на рынке и в поле, мог провести несколько дней у него дома. Он покажет нам весь Леганес, сводит в бар земляков, и мы объедем бесплатно весь Мадрид – не зря ведь он заслуженный водитель парка!
– Ты не представляешь, сколько денег здесь получили люди. Можешь смеяться над доном Хуаном Марчем и семьей генерала Ордуньи. Видел все эти многоэтажные дома? Так вот совсем недавно здесь были поля и сады, и фермерам заплатили бог знает сколько миллионов. Но стоит увидеть, как эти машины все сносят, – так просто не по себе становится.
Мы съели невероятное количество риса с курицей по-махински, а потом пошли выпить кофе в бар, где висела гравюра покровительницы Махины, большая фотография Карнисерито и цветной туристический плакат с изображением площади Генерала Ордуньи. Уже темнело, когда дядя Рафаэль проводил нас на остановку автобуса. Он гордо сказал водителю, что мы его родственники, и нам не пришлось платить за билет обратно в Мадрид. Дожидаясь, пока автобус тронется, дядя Рафаэль продолжал говорить с грустной оживленностью и раздосадованным добродушием, придававшими ему сходство с фотографией его отца, на которой я заметил подпись Рамиро Портретиста.
– Представляешь, брат, я видел его недавно на площади Испании и подошел поздороваться, но он меня не узнал. Он был с большим аппаратом для фотографирования туристов и новобрачных. Помнишь, как мы фотографировались с тобой на ярмарке в его мотоцикле?
Двери автобуса закрылись, и дядя Рафаэль продолжал стоять на остановке, махая нам рукой до тех пор, пока мы не скрылись из виду. Отец ерзал на сиденье, смотрел на часы, боясь опоздать на вокзал. Было шесть, оставалось еще пять часов до отправления поезда, но отец повторял, что на душе у него неспокойно, и не мог избавиться от тревожного страха опоздать. В автобусе, сидя по другую сторону прохода, я видел его профиль у окна, за которым тянулась бесконечная картина бетонных построек и ночных кварталов. Беспокойный, полный достоинства, узнаваемый и предугадываемый в каждом жесте – в том, как взглядывал на часы или поправлял подплечники пальто, рассеянно смотрел на фары, двигавшиеся нам навстречу, светофоры, мигавшие посреди лакированной темноты асфальта, освещенные окна верхних этажей зданий. Однажды, когда мы смотрели по телевизору документальный фильм о войне на Кубе, там показали фотографию множества людей в форме с полосками, собравшихся на гаванской пристани у мостика парохода.