Мне нравилось, когда бабушка усаживала меня рядом с собой на диван и брала за руки, словно пытаясь согреть их.
«Какой же ты молчун, – говорила она мне, – в этом ты не пошел в деда. Надо же: он столько раньше болтал, а теперь только и делает что спит, да еще жалуется, что не смыкает глаз. – Бабушка щипала его: – Да проснись же, Мануэль, ты что – даже не хочешь проститься с внуком?»
Она поднялась и вышла к двери, чтобы попрощаться со мной: уезжая на такси, я видел ее – с белыми, слегка растрепанными волосами, в черной кофте, накинутой на плечи, с опущенными вниз сцепленными руками и слабыми распухшими ногами. Бабушка улыбалась мне, хотя едва меня видела: один глаз у нее был замутнен катарактой, но она не хотела оперироваться, боясь, что ее оставят совсем слепой. «Какой ужас, – говорила она, – и зачем только Бог позволил нам дожить до этого возраста?»
Такси повернуло за угол Дома с башнями, и через заднее окно я увидел бабушку Леонор и деда Мануэля, опиравшихся друг на друга, и своих состарившихся родителей. Они неподвижно стояли перед дверью, будто позируя для трагической фотографии – на другом берегу времени, завершившегося для меня много лет назад и снова мной покидаемого.
В больнице бабушка несколько раз спрашивала обо мне, и моя мать сказала, что меня известили и я скоро приеду в Махину, но она не поверила в это. Ни один человек – даже самый лживый и хитрый – не мог обмануть бабушку Леонор. Она никогда не верила ни одному из напыщенных слов, так нравившихся деду Мануэлю, и не обращала внимания на сплетни, передаваемые друг другу женщинами в общественных мойках или очередях к источнику. Она каждый день вспоминала молчаливую доброту своего отца, сына, умершего в десятимесячном возрасте от лихорадки, дождливую ночь, когда она бегала среди выстраивавшихся перед стенами тюрьмы рычащих грузовиков с заключенными, ища моего деда Мануэля. Вспоминает она и другую ночь, первую ночь войны, когда они стояли на площади Генерала Ордуньи, глядя на проезжавшие грузовики с солдатами, направлявшиеся к муниципалитету, и моя мать, которой было в то время шесть лет, затерялась в толпе. Бабушка Леонор использовала свой ум и иронию, как секретное оружие, защищавшее ее от несправедливости и обмана, ей было достаточно посмотреть мне в глаза, чтобы узнать, правду ли я говорил, и угадать мои мысли. Даже сейчас, когда я говорю неправду, мне кажется, будто я слышу ее голос, повторяющий, что обманщика легче узнать, чем хромого. Она оставляла свое негодование и сентиментальную доверчивость для радиороманов, а потом – для южноамериканских сериалов. Злодеи выводили ее из себя – особенно злодеи с усами, родинкой или приглаженными назад волосами. «Ты только посмотри на него, – говорила бабушка, – ему будто корова языком волосы прилизала».