Выбрать главу

то, как он смотрел на внучку, подзывал ее жестом и. гладил волосы и лицо, и яростная одержимость молчанием, овладевшая им под двойным грузом старости и войны. В угловом доме, где поселился слепой Гонсалес, прежде жил единственный друг моего прадеда Педро, сражавшийся вместе с ним на Кубе и расстрелянный без объяснений в первые дни после вступления в Махину войск Франко, когда мой дед Мануэль уже был арестован. В долгие апрельские и майские вечера, когда был слышен крик ласточек, а стрижи пролетали, как летчики-камикадзе, между фигурными водосточными желобами Дома с башнями, старик, возвращавшийся с поля с мешком травы, останавливался перед моим прадедом, вытирал лоб грязным платком и говорил:

– Педро, осталось только нас двое да дон Меркурио.

Однажды, когда моей матери было уже семнадцать, ей наконец удалось понять значение этих монотонных слов: она увидела появившегося на углу площади старика и одновременно услышала заупокойный звон колоколов Санта-Марии. Старик, еще более изможденный, чем когда-либо, положил мешок на землю и, показав жестом в сторону, откуда раздавался колокольный звон, сказал:

– Педро, звонят по дону Меркурио. Теперь остались лишь ты да я. Помнишь, если бы не он, мы бы померли от лихорадки в тех болотах.

Этот человек посвятил последние годы своей жизни тому, чтобы вести счет оставшимся в живых участникам войны на Кубе, умиравшим постепенно в Махине. Сообщив о смерти дона Меркурио, лечившего их в гаванском госпитале, он, наверное, посмотрел на моего прадеда Педро с чувством безграничного одиночества, потому что теперь их осталось лишь двое в чужом мире живых, и в следующий раз, когда смерть придет, чтобы довершить уничтожение призыва девяносто четвертого года, она должна будет выбрать одного из них.

Моя мать говорит, что однажды этот человек не появился. С тех пор как она поняла, что связывало его с жизнью деда, она стала тайно следить за появлением старика, боясь не увидеть его и, находясь в верхних комнатах дома, выглядывала время от времени на балкон, ища глазами его сгорбленную фигуру, или спускалась на крыльцо и под любым предлогом оставалась рядом с дедом, пока солнце еще блестело на флюгерах Дома с башнями и заливало фигурные водосточные желоба красноватым светом. Сначала, в первые дни после исчезновения старика, она пыталась убедить себя, что он стал ходить другой дорогой или заболел, и не один раз, издалека и при неясном свете, принимала за него кого-нибудь другого. Хотя ни она, ни дед ничего друг другу не сказали, однажды, когда он поднялся со своей ступеньки и медленно вошел в темную прихожую, их глаза встретились, и оба поняли, что думают об одном и том же: с тех пор Педро Экспосито больше не выходил погреться на солнышке у двери и почти перестал разговаривать даже со своей собакой. Именно тогда моя мать стала постепенно допускать с ясностью и ужасом непостижимую возможность того, что ее дед долго не задержится на этом свете, что он незаметно исчезнет из мира, со ступеньки, где сидел, из прихожей, со своего камышового стула рядом с очагом, так же, как бесследно исчез тот старик, появлявшийся в определенный час на углу площади Сан-Лоренсо. С угрызениями совести она замечала, что начала уже отдаляться от деда по безжалостному закону, неизбежно отделяющему живых от мертвых, так же, как больных от здоровых, и проводящему между ними невидимую границу, которую ни любовь, ни сострадание, ни чувство вины не могут преодолеть. Дед глядел на мою мать уже с другой стороны этой границы, со стыдливым выражением жалости и отречения, представляя себе, возможно, как болезненное воспоминание, быстрое окончание ее юности и вступление в жестокую жизнь взрослых людей. Глядя на внучку, он угадывал ее застенчивость и страх, недовольство, вызываемое в ней собственным отражением в зеркале, ее неспособность избегать страданий и осмеливаться желать того, чего бы она действительно заслуживала. Ему хотелось оберегать ее, как тогда, когда она была маленькой и укрывалась у его ног, но он не смог защитить даже свою дочь Леонор и, будто снося медленное унижение, страдал при виде увядания ее красоты и молодости от постоянных родов, неблагодарного тяжелого труда, жестокости и несправедливости моего деда Мануэля, которому он однажды сказал:

– Ты режешь мою дочь деревянным ножом.

Теперь, глядя на свою внучку, дед видел в ней повторение той же безрадостной судьбы, но он уже так устал от монотонного страдания, что желал лишь как можно скорее умереть.