И сегодня же — так уж совпало — вот какое письмо. Это пришло по почте.
«Здравствуйте, Екатерина Максимовна!
Все ваши письма мной получены. Но отвечать на них я не намерена. Однако на последнее все же отвечу, ибо у вас не должно быть никаких сомнений в части наших дальнейших отношений. Я пришла к окончательному выводу, что никаких отношений между нами быть не может. Поэтому к концу сего года я подберу варианты для размена жилой площади. Я с удовольствием сделала бы это до вашего приезда. Однако это не предусматривается законом.
Больше на меня можете не рассчитывать. Со всеми вопросами обращайтесь к вашему папаше, человеку заслуженному и положительному. А со мной и с Николаем Петровичем вам больше делать нечего.
Екатерина Максимовна, которой адресовано это письмо, — наша Катя Савельева. Пишет ей родная мать. Но я вижу того, кто стоит за спиной матери и диктует. Николай Петрович. Катин отчим. Это его лексикон: «ибо», «в части отношений», «не предусматривается законом». Я знаю этот стиль. В своем письме ко мне он разъяснял, что до́лжно делать «воспитателю юношества» со своими питомцами, «опустившимися на самое дно жизни лично по своей собственной вине». Письма матери я тоже знаю: короткие, бессвязные, растерянные.
Ах, как мне не хочется отдавать Кате это письмо! Я вкладываю его обратно в конверт и нащупываю там еще какой-то клочок бумаги. Длинная полоска, оторванная, вероятно, от газетного листа. Торопливые скачущие буквы.
«Катенька, детка, не сердись на свою маму. Ну что делать, что делать, надо нам размениваться, иначе какая жизнь будет, никакой жизни не будет. Ты же умная, умней меня, ты пойми все, как надо…»
Я явственно вижу, как в комнату, где она писала под диктовку, возвращается отлучившийся ненадолго муж и она дрожащими руками засовывает в конверт полоску газетной бумаги и торопливо заклеивает конверт. И мне становится жалко эту женщину, которую я только что от всего сердца презирала. Поймет ли ее дочка? Пожалеет ли? Или отвернется от нее, как Марина от своей матери?
Эти два письма не дают мне покоя. А вечером я захожу в спальню. Все лица обращены ко мне. И Венера из своего дальнего угла смотрит на меня внимательно и серьезно.
Мне кажется, эта девушка живет своей, очень напряженной душевной жизнью. Иногда мне ужасно хочется подойти к ней и сказать: ну зачем же нам так?.. Но я боюсь сделать ложный шаг. И от этого бываю с ней сдержанной, даже суховатой.
Девочки смотрят на меня и ждут: о чем сегодня?
Сегодня о них и об их матерях.
А начинаю я с собственной жизни. Я рассказываю им то, чего не рассказывала никому. Даже моей Динке. О себе и о своей маме. О том, как она покинула нас с папой, а потом через очень много времени вернулась к нам, и я вдруг почувствовала, что не она мне — я должна ей помочь.
Так было на самом деле. Мне было тринадцать лет, и я чувствовала себя старше своей матери… Я привела им вдруг вспомнившиеся мне слова Маркса о том, что дети воспитывают родителей. Я не стала разъяснять им, что подразумевал Маркс под этими словами. Пусть каждая поймет, как поймет, и запомнит, как запомнится. Я рассказывала им об их же матерях, разумеется, не называя их. О матери Кати Савельевой, о трагедии, которую она переживает, разрываясь между любовью к дочери и к мужу. О Велиной матери, жалкой несчастной женщине, которая хочет и никак не может перестать пить. И еще о некоторых, каких я знала по их же письмам и по рассказам их дочерей. И только та девочка, о матери которой я говорила, догадывалась, о ком речь. Я сказала, что они, молодые и сильные, уже должны не ждать помощи и поддержки, а сами помогать и поддерживать.
Права ли я была, взваливая на их плечи бремя заботы о матерях, иные из которых не заслуживают этого имени? Как они восприняли мои слова? Тишина была полна внимания.
А сегодня Оля Савченко сунула мне в руку листок. И я прочитала:
Я не знала, что Оля пишет стихи. А может, это первое и единственное? В нем было то, о чем я им не говорила: об их собственной вине, о горе, которое они принесли в свои семьи. Оля додумала сама. Так, может, и остальные?
Я о своей матери думаю, Валера. Какая же она несчастливая. Муж, отец мой, ее бросил. А еще такой подарочек как я. На комиссии она только плакала и одно твердила: правда, все правда. Это когда Роза Гавриловна говорила про меня, что я в школу через два дня на третий ходила, дома не ночевала, пить стала. А мне тогда, знаешь, как? Мелите что хотите. У меня тогда один Валерочка на уме. А вообще-то так оно все и было. Хотя всю-то правду они не знали, хотя бы про наркоту в коробке конфетной, да и еще кой-чего…