Утром нам сообщили:
— Если хотите и дальше искать правду, ждите нашу смену. Мы сменяемся через полчаса. Но только на работе вам вместо рабочего дня поставят прогул.
— А варианты? — спросил я, как самый трезвый и наименее изуродованный. На брата страшно было смотреть. Почти вся кожа с правой стороны лица была содрана. Это его так волокли в камеру, лицом вниз.
— Варианты? Подписываете протокол о том, что, находясь в нетрезвом состоянии, участвовали в драке в электричке. Заметь, не были инициаторами, а участвовали. Это вам скидка делается, в честь праздника.
— Я понял, но подписывать не буду. Я был абсолютно трезв.
— Протоколы уже составлены, и никто переписывать их не будет. Был пьяным, не был — какая разница? Вы же — братья? Так вот, тебе, как младшему брату, сообщено на работу не будет. Понял?
Не сразу я понял, что вот и такие бывают «взятки», но во рту стало как-то противно сладко. Молодо — зелено. Я еще не понимал, что все мои физиологические реакции в сомнительные моменты жизни — есть, собственно, реакции нравственные. Но Валерке ли, имевшему в армии больше двухсот суток «губы» и заработавшему свой дисбат, было бояться их тупых бумаг?
— Ну что, Валер? — спросил я.
— Да подписывай, и погнали на работу.
И что же? Враг снова победил, а мы снова отступили на заранее подготовленные позиции. Слабо утешало лишь то, что враг победил числом, а не уменьем. Хотя вру, уменья давить, шантажировать, а если надо и подкупать, врагу не занимать было. Мы с братом вышли на клятый перрон. В электричке стояли в тамбуре, дымили и молчали. Я о том, что мне не придет на работу бумага. А брат… а брат, не знаю о чем. Выглядел он, мягко говоря, неважно.
Ехали мы с часовым опозданием. Было муторно. И меня, наверное, стошнило бы, если бы было чем.
Когда я стал переделывать свой кожух, во мне снова зашевелилась болезнь. Стоило встать за кульман, как она просыпалась. Видно, оформилась устойчивая ассоциативная связь. Плохо становилось без всякого умственного напряжения. Просто, от одного вида кульмана. Помучившись минут пятнадцать, я выскакивал на лестницу — покурить. Потому что мне не хотелось, чтобы кто-нибудь видел, как я то и дело хватаюсь руками за голову. С устройством на работу я перестал быть маминым иждивенцем, и от министерской поликлиники меня отлучили. «Вам надо стать на учет в психдиспансер, по месту жительства», — сказала мне невропатолог. Не хотелось. Я предполагал некоторое ущемление прав, что потом и подтвердилось.
В конце января, напустив на себя высокомерный вид, я все-таки — деваться некуда — пошел в диспансер. Там мне прописали какое-то новое лекарство. «Когда вам будет плохо, примите четверть таблетки. Если через полчаса не полегчает, примите еще четверть таблетки», — сказала моя, теперь уже моя, теперь уже участковая психиатриня.
Я так и сделал. Снова за кульманом мне стало плохо. Я вышел на лестничную площадку и сунул в рот четверть таблетки. Ни через полчаса, ни через час не полегчало. Тогда я принял то, что от таблетки осталось. Вскоре я почувствовал себя как-то странно. До того странно, что затруднился определить, какой толщиной чертятся толстые линии. Я подошел к Липатову и отпросился домой. Он без разговоров выписал мне увольнительную для проходной. И я поехал, заранее определив толстую линию поведения: ни с кем по дороге не разговаривать, только донести себя домой. Чем ближе я к нему подбирался, тем странней и странней себя чувствовал. Когда я вышел из автобуса на Абельмановке, все вокруг стало настолько странным, что я почувствовал себя в каком-то стеклянном скафандре. Среди ярко солнечного дня стоял самый свирепый мороз. Дома вокруг настолько обледенели, что стали то наклоняться ко мне, то вытягиваться вверх. Они были фантастичны в своей основе. Если бы я не был так густо обложен неким подобием стекловаты, я бы мог испугаться. Я мог бы и расхохотаться, но боялся разбить свой стеклянный скафандр. А его было жаль. Хоть и слабенько, но он меня защищал.
— Сын, ты пьян? — как обычно, почти утвердительно спросила мама.