Выбрать главу

Ленька выдал «цыганочку», «Русского», люди запросили вальсы, танго, и вдруг кто-то из толпы крикнул:

— Танго, Леха! Белый танец!

У Славки екнуло внутри. Опередили, догадались, подумал он, и у Леньки тоже дрогнуло внутри: спиной неуклюже повел баянист, но справился с собой и сыграл первые аккорды танго. Славка пел про себя: «Вдали погас последний луч заката, и сразу темнота на землю пала. Прости меня, но я не виновата, что я любить и ждать тебя устала».

«Зачем играешь?» — хотел спросить он, но Ленька хитро подмигнул ему: «Все идет как надо».

А на поляну белая невеста вывела жениха. Тот обнял ее за талию, выставил по-пижонски левую руку в сторону и пошел фигуры делать под Лень-кину музыку: и крутанет веснушчатую, и на руку ее кинет, к шее прижмет. Такого даже на поселке не делали, хотя тренировал Ленька жилпоселовский люд каждый вечер. Славке стало обидно, но, когда танго кончилось и все захлопали бурно баянисту — так захлопали, что деревья в палисаднике дрогнули белым цветом, Славка понял, что под такую классную музыку даже шпалы сбацают мировой танец. И невеста хлопала громче всех, и радовался этому Ленька.

А жених, кореш чуть выше баяна, если на каблуках, похлопал Леньку по плечу:

— Хорошо играешь. У меня в армии баянист такой же был.

И пошел с невестой в дом: командир армии, начальник баяниста. Гордый, на голове ежик, а невеста все равно чуть выше. У нее начес — ого-го и шпильки с карандаш. Специально, что ли, так…

Ленька махнул рукой по голове, длинные русые волосы легко скользнули между пальцами, улеглись.

— Нам, лично, до армии, как до луны пешком! — крикнул он и повернулся к молодежи. — Посовременней что-нибудь.

— Буги, Ленька!

С надрывом дернулись меха, басы низким голосом, с хрипотцой пропели в ритме бути незатейливую мелодию, в узких брюках парни вышли в круг, цветастые девчонки в крепдешиновых платьях окружили их и, вскинув руки, шпилек не жалея, себя не жалея, стали они бацать бути.

Внизу, огибая деревню, бежала Рожайка, струясь невредным смехом на мелкой воде, дальше, на взгорье, хмурился лес, а Славка, оценивая местных стиляг, гладил себя по животу: «Наши делают лучше!»

— Молодежь! — раздался голос тамады. — Пора к столу!

Славка глянул на Леньку, но тот был неумолим:

— Пойдем, нечего дурочку валять. Игрок мне нашелся хренов.

И опять был салат и морс, отчаянное «Горько!», а потом бути и вальсы. И опять был салат и морс. Даже солнце устало от такого пережора, а люди ели и пили, плясали и пели. А деревенские мальчишки все играли в чиру на зависть Славке. Он уже ненавидел морс, салат, вареную колбасу и невесту с ее веснушками, перестал понимать Леньку, который тащил его сюда, в село Никитское, по делу, а теперь, кажется, забыл о нем. Славка уже знал, что дела не будет, «белого танца» не будет. Он страдал, как страдает человек, которому прет пруха, а играть не дают, он не верил ни во что хорошее.

Вновь вышли на улицу. Посерело. Разбежались по домам пацаны. Грустный Славка встал за спиной баяниста. Тот сказал:

— Готовься. Кондиция номер пять.

И сыграл «цыганочку». Получилось у него особенно хорошо. На Леньку, казалось, не действовал ни салат, ни морс, ни деревенская самогонка, запах которой стелился по всей округе. И народ плясал, хоть и не жилпоселовский, но здорово!

— Подкрепись, — веселый тамада поставил на баян стопку и тарелку с огурцом. Ленька махом выпил, хрустнул огурцом, перешел на фокстрот. То есть все по плану. После фокстрота (а уже стемнело) баянист встал, передал Славке баян, шепнул: «Вальс, „Подмосковные вечера“ и… понял?»

— Все понял.

«Дунайские волны» Славка играл на берегу Рожайки с чувством, на которое способен лишь матерый морской волк. Хорошо он дома потренировался перед свадьбой. Сто пятьдесят семь раз сыграл его за пару дней. Соседи чуть с ума не сошли, даже Леньку ругали. Зато теперь ни одной помарочки, ни одного сбоя не сделал Славка. Кружились пары — так здорово! Его даже на «бис» попросили сыграть, а тамада на радостях вынес стопку с мутной жидкостью, буркнул, пошатываясь:

— Тяни. Щас закусь приволоку.

Славка украдкой вылил самогонку под ноги и заиграл «Подмосковные вечера». Пели, танцевали, слушали, как бы сравнивая слова и музыку с тем, что виделось и слышалось вокруг. Сколько раз он дома сыграл эту мелодию, не известно, со счета сбился, но только он закончил последний куплет, как за спиной крикнули:

— Танго давай! Белый танец!

Славка сыграл первые такты, а тот же голос запел негромко: «Вдали погас последний луч заката».

Девушки по-свойски прижимались к парням, отодвигались подальше от света, от калитки — в деревенскую густую темноту. Что они там делали, баянист не знал, но на пятачке людей становилось все меньше. Ленька стоял за спиной и помыкивал под нос: «Прости меня, но я не виновата, что я любить и ждать тебя…».

— Ну спасибо, Леха! Век не забуду! — подошел к ним тамада. — Пропили племяшку мою, как надо. Разбежалась молодежь?

— Да.

— Охренели все. С часу гудим. Ленка своего увела к бабке. Вмажем чуток?

— Нет, Петро. К своим пойду.

— Приходи завтра к Похмелон Иванычу.

— Ладно.

Ленька подхватил баян, и они пошли со Славкой вдоль берега на другой конец села.

— Ушла, — буркнул лучший баянист Жилпоселка, а то и всего Домодедово, и вдруг крякнул без обиды. — Черт с ней! Что нам эта Рожайка? Скоро «Ижак» куплю, на Москву-реку ездить будем, в Серебряный Бор. Туда таких рыжих вообще не пускают. Чтобы масть московскую не портили, понял?

Спали они на сеновале, а там к утру такой холод разгулялся, что встали они рано-рано. Выпили парного молока с черным хлебом, и Ленька буркнул:

— Что мне на ее додика смотреть? Айда домой.

Шел он быстро, холод и молоко быстро трезвили его. Славка молчал. Ему-то что? Ну, помучался он с вальсами и фокстротами неделю, ну в чиру деревенских не ободрал, подумаешь! Зато салата объелся с вареной колбасой и со сметаной, морсу напился как следует. И все его хвалили. Ленька, правда, не хвалил. Даже за белое танго. Понятно почему. А он-то ни одной помарочки не сделал.

— Сейчас одну вещь покажу, — сказал Ленька в лесу. — Тут черемуха растет. Роща целая над рекой.

— И что?

— Чудак-человек! Ты когда-нибудь видел реку белую? Совсем белую, как молоко. Сейчас увидишь.

Обогнув косогор, вышли на поляну. За ней колыхались мохнатые белые шапки деревьев.

— Чуешь, духан какой. И холод сейчас стоит черемуховый, понял?

Ленька что-то говорил о приметах, о белой Рожайке, а Славка лишь вздыхал удивленно: «Даже спасибо не сказал, тоже мне. Что я, черемухи не видел?»

А черемуха росла здесь, на склонах большого холма, по-над речкой, огромная. Дерево к дереву, семья, роща. И шапки у всех одинаковые, и ноги толстые, и лапы тяжелые: кулачищи!

— Смотри сам! — Ленька заметил Славкино удивление, засмеялся. — Говорил тебе!

Славка остановился от неожиданности — так поразил его вид Рожайки.

— Скажи, вещь! — Ленька поставил баян на камень, быстро разделся. — Окупнусь малость.

Подошел к реке. Она была белая-белая. Плотное покрывало из цветка черемухи покоилось на ее теле. Миллиарды миллионов белых лепестков отдала черемуховая роща реке: бери, радуйся, не все же тебе возиться с пацанвой, которой от тебя нужны только рыбеха да вода в летний зной. Рожайка приняла дар с трепетом, притихла вода быстрая, склонились над ней крупные деревья.

— Здесь каждую весну так, — пояснил Ленька, а Славка даже про свой триумф забыл баянный — очень хотелось искупаться в белой речке, никогда он не купался в такой Рожайке, хоть бы разок бултыхнуться.

— Нельзя, — опередил его Ленька. — Заболеешь, а мне перед твоей матерью оправдываться.

Он, голый, попробовал воду, на ладони остались веснушками лепестки, река была не жадная — нужно, бери.