Выбрать главу

Собкор московский в провинции — фигура солидная. Может статься, то была особая форма взятки? В отделе цен Облисполкома на бумагах мне доказали, что машина принадлежит мне по закону.

Только вот денег на нее у меня не было. Совсем.

При зарплате в три с чем-то сотни рублей в месяц я занял шесть тысяч триста на покупку машины.

И купил «Запорожец».

А через четыре месяца зарплата моя стала равной четырем тысячам — и я в два месяца рассчитался с долгом.

И, самое страшное, — все было по закону. Миллионы людей обеднели в тот 1990 год в десять раз, а десятки тысяч — обогатились во столько же. Банк, одолживший мне тогда деньги, получил такие дивиденды, что потеря в цену одного «Запорожца» вызвала на устах управляющего лишь улыбку:

— Чего вы беспокоитесь? — сказал он мне. — Это наши проблемы, не ваши.

Голос денег

Был друг у меня. Друг он мне и сейчас. Надеюсь, что будет таковым еще долгие годы. Звать его Виктором. Дружны мы с ним более тридцати лет, в минуты самые тяжелые не было мне более близкого человека, и столь же откровенно радующегося моим успехам, мне кажется, тоже. В студенчество мое, голодное, как у пса бездомного, ибо стипендии меня лишили еще на втором семестре из-за нежелания учить «Историю КПСС», он не только подкармливал меня и позволял неделями жить в его семье, но и изыскивал возможности подрабатывать. Будь, словом, сестра у меня или брат, я бы указал им на Виктора, чтобы брали пример с него…

Одна странность была у этого человека: в дни моего безденежья и голода, он обращался со мной тоном отеческим и снисходительным, поучал меня, словно малое дитя. В две-три недели после возвращений моих из летних экспедиций, когда я бывал едва ли не богат, голос его преображался в благодушный и порой даже восторженный. По мере опустошения моего кошелька (событие, расцениваемое им, как катастрофическое и совершенно непонятное) снисходительность его крепчала, число поучений росло — и к началу следующего сезона достигало апогея:

— Ты в чем ходишь? Посмотри на себя. Вот тебе моя замшевая куртка. Надень — и топай. Сейчас замшу любят. В любой редакции двери откроют.

По окончании института и получении диплома, распределения в Москву и получения к зарплате премиальных, рационализаторских, мой имидж в глазах Виктора рос со второй космической скоростью: от восхищения до почтения.

Крах моей карьеры в виде ареста и высылки в Среднюю Азию прозвучал в его устах аккордом искреннего сожаления:

— Дурак ты. Сдалась тебе эта политика. Ее ж подонки делают. Они тебя высосут, а потом выбросят, как мусор.

Год спустя он приехал ко мне в пустыню, совершив поступок тем самым почти героический, но в голосе его кроме дружеского совета и скорби ничего слышно не было. Совет был гениален и прост: лишенному гражданских и политических прав поднадзорному остается право на повышение образования.

— Чего тебе здесь тухнуть? Будешь наезжать в Москву, хоть по театрам походишь.

Так я стал студентом Литинститута, и по три месяца в году отбывал срок ссылки, находясь в Москве.

Здесь мы гудели всякий раз по этому поводу, радуясь обретенной мною временной свободе, дружбе нашей, дружбе наших дочек и удивляясь регулярному взбрыкиванию его многочисленных любовниц. Он был профессиональным книжным спекулянтом, хотя и числился то там, то здесь на государственной службе. В стране много лет был книжный бум и скрытая инфляция, деньги сквозь его руки текли рекой, хотя для того, чтобы заработать их, уходило много и сил, и времени. Голос его был веселым, беззаботным, словно у соловья весной:

— Вчера «ардисовского» Мандельштама нашел. Отксерокопировал, а тут у «Книжной находки» мужик ко мне: продай да продай. Я ему — двадцатник сверху. Он и взял. Совсем озверели люди! Я бы за такие деньги ни за что не стал брать. Мне и ксерокопии достаточно.

Моя реабилитация и переход на работу в центральную печать совпали с перестройкой и всесоюзным кооперативным движением. Виктор стал во главе одного из крупнейших в стране кооперативов. И…

…пенье соловьиное превратилось в рычание львиное. Плюс жалобы на жульничество и нечистоплотность подчиненных, сетования на нехватку денег, разговоры о необходимости инвестиций, развод с женой, женитьба на откровенной б… — и так далее по наезженному сценарию о свежеиспеченном нуворише. Он даже приличные книги читать перестал, перешел на «крутые» детективы и эротические романы. Из обширнейшего круга друзей осталось лишь двое.

Но голос его в те времена я слышал больше по телефону — всегда пустой, тусклый, но звучащий решительно и твердо:

— Да… Приезжай… Буду рад… Времени нет… Тебя встретят… Жду.

Криминал и налоги разорили Виктора. Из состояния, будто бы насчитывающего десятки миллионов долларов, осталась сумма настолько ничтожная, что подарок на пятилетие дочери от второго брака от его имени покупал я. И радовался, признаюсь, тому, ибо друг мой обладал в то время голосом давно уж мной забытым и будто бы возрожденным: добрым… и снисходительно-покровительственным:

— Не, в «Ленком» не хочу… Пойдем лучше в Малый…

Следующие пять лет были, быть может, лучшими в нашей дружбе — я помогать ему возможность имел, а он позволял мне делать это. Ибо у него дела не шли. А меня хоть где-то, да печатали.

А еще его бросила молодая жена, а первая назад не приняла. И дочери, по детскому эгоизму своему, вникать в его проблемы не пожелали, требовали не столько души, сколько денег.

— Привет, — говорил он (как правило, по телефону). — Ну, как дела? Вот думаю одно дело начать… — и начинал врать. Голосом приторным и лукавым.

Я люблю его, верю в его звезду, поэтому всегда все выслушивал. Где мог — помогал.

Но пять лет — безрезультатно…

И вдруг — звонит мне в ответ на письмо по Интернету:

— Ты что — сдурел совсем?.. Или с горы навернулся?.. — и далее в том же духе: нагло, с апломбом, нахраписто.

Все ясно — дела у моего друга в порядке, он опять пошел в гору.

Кошелек

И последняя история. Речь в ней идет о сумме, которая после всех этих перестроечных и послеперестроечных денежных реформ кажется ниже смехотворной, а тогда — через три года после хрущевского обмена денег — казалась нам значительной. Речь идет о тридцати рублях шестнадцати копейках, то есть 301 рубле 60 копейках по-старому.

Деньги эти лежали в сером самодельном кошельке (тогда кошельки еще многие шили из обрезков кожи от старой обуви), а кошелек лежал в пыльной колее Больничного переулка.

Я разглядел его в серой пыли, которой, как мне кажется, в те времена было на дорогах много больше, чем сейчас. Поднял и показал дружку своему Генке Гузею.

Вид трех красных купюр, трех пятаков и копейки оказал действие шоковое.

Копейку мы решили тут же пропить, бросив ее в автомат с газированной водой без сиропа. А потом отправились к себе в детдом, заперлись в классной комнате и, добыв из запертого шкафа новую тетрадь (в клеточку, двенадцать страниц, стоимость — две копейки), написали двенадцать объявлений:

«Найден кошелек с деньгами. Обращаться…» — и написали адрес детдома и фамилии.

Потом все эти листы расклеили на столбах в Больничном переулке и на улицах рядом: Первой, Второй Бульварной, Парковой и Ворошилова.

И к нам пошли люди. Толпы…

За неделю наш детдом посетило человек шестьдесят взрослых. Говорили, что кошелек был черным, желтым, коричневым, красным, с застежкой, на молнии. Кто называл кошелек серым и с пуговичкой, но не мог вспомнить суммы в нем, а назвавшие сумму в тридцать рублей, не могли вспомнить число копеек. И добрая половина отвергнутых нами притязателей прямиком шла к директору детдома.

В конце концов, надоело все это именно директору — и Николай Иванович потребовал отдать кошелек и деньги ему.

— А мы его потеряли! — нагло заявил Генка. — Перепрятывали, перепрятывали — а теперь и сами не найдем.