Выбрать главу

Потом бабушка рассказала маме всю эту историю. Тогда маме было десять лет. В десять лет она твердо решила стать медсестрой. Надела единственную белую блузку, пионерский галстук, пошла на могилу отца, отдала пионерский салют и сказала: «Папа, я клянусь стать медсестрой. Честное пионерское!» И стала.

Бабушка дожила до 98-го. Так больше замуж и не вышла. Хранила верность своему Петечке.

Вообще историю моей страны надо изучать не по учебникам, а по погостам. Посмотри даты, и все станет ясно. До слез ясно.

Сначала была первая война. Этих могил почти не сохранилось. Потом — гражданская — то же самое. А потом был конец 20-х. Могил сотен раскулаченных нет. Они почти все братские и неизвестно где. Потом была вторая война.

В 70-е стали косяком уходить матери погибших на фронте солдат. «Анфиса Сергеевна Приживалова (1895–1971)». «Валентина Евлампиевна Нычкина (1897–1974)»…

В 90-е стали уходить их дочери и вдовы погибших: «Степанида Федоровна Нычкина (1910–1998)». «Мария Пахомовна Приживалова (1921–1997)»… А вот и наша: «Евдокия Ивановна Русакова (1921–1998)».

Когда я приезжаю в Кресты и хожу на могилу бабушки, я каждый раз вздрагиваю. Потому что мне мерещится, что это моя могила. Только даты не те. Перепутал кто-то там, наверху.

На погосте есть несколько десятков могил совсем молодых парней. Есть и несколько девчонок. Родившихся в 60-х и погибших в 80-х. Это даже не афганцы, нет. Вернее, афганцы тоже есть. Но большая часть — это те, кто разбился на мотоциклах. В 80-е пошла мода на мотоциклы. Их покупали вскладчину, собирали сами из запчастей. А потом гоняли, как сумасшедшие, и по пьяни бились насмерть. Десятками. Так разбился мой старший брат («Петр Сергеевич Русаков (1969–1986)»). Мчался ночью по проселку, наехал на трубу — перелом основания черепа. Живот распорот. Все внутренности лопнули. И кровь вытекла почти вся. Утром его нашли. Мне было одиннадцать лет, когда он разбился.

В 90-х пошел настоящий мор среди тридцати-сорокалетних мужиков. Помирали мужики и раньше. Но в 90-х стали массово травиться забадяженной водкой. Суррогатом, говоря иначе. Кресты помнят 97-й. Хоронили очередную старушку, поминали. А потом похоронили сразу восьмерых мужиков. А еще десятерых моя мама отвоевала у смерти в больнице. Двое из них через полгода все равно напились суррогата, отравились и умерли. Вот такое русское упрямство. Переть на кладбище, независимо от обстоятельств.

Моя мама проработала в больнице 45 лет. И упорно продолжает работать. Отговорить ее невозможно. Три раза в неделю ходит дежурить на целые сутки. Оклад — две тысячи пятьсот рублей в месяц. Да еще пенсия полторы. Да еще два раза в год — на Новый Год и на «Победу» — премия по тысяче. Называлась сначала «Володькин магарыч». Потом стала «Мишкиным гостинцем». В смысле — президентская надбавка. Вот так вот. Как бы на такой малине не избаловаться. С непривычки-то.

Первый муж моей мамы, Сергей, был шофером. То есть он мужем ее не был. Он приехал в Кресты в 1968-м откуда-то то ли с Тулы, то ли с Рязани. Просто занесло мужика. Задуло каким-то ветром. Погулял-погулял мужик и уехал. Так родился мой покойный брат Петр. «Родился покойный…» Господи, прости… А об отце Петра больше никто никогда не слышал.

Второй мамин муж, мой отец, теперь уже действительно — муж, был трактористом из соседней деревни. Он по пьяни попал под трактор.

То есть дело было так. Шел 1974-й год. Он напился и сел в трактор. Завел и поехал. Потом заснул и вывалился из трактора. Вывалился — и лежит, спит себе. Трактор долго ездил задумчивыми кругами и овалами вокруг моего отца, Ивана. Ездил-ездил, а потом и наехал на него. Но переехал-то всего только левую руку, кисть. Пьяным, как известно, везет. Кисть помяло, но обошлось даже без ампутации. Зашили — и зажила кисть, как у собаки лапа. Так, скособочилась слегка. Вот моя мать этого Ваню в больнице и отхаживала, пока у него рука заживала. Были они одногодками. Оба — с 46-го года. Познакомились — сблизились (прямо в больнице). Поженились. И родилась я. Тоже 31 мая (вот такое совпадение) 1975-го.

А потом, в 1992-м папа Ваня упился суррогатной водкой и умер («Иван Иванович Лаптев (1946–1992)»). Фамилию я взяла мамину. Отца помню, но почему-то плохо. Был он человек незлой, несуразный, пил запоями. Но без шума. Помню: лежит в сенях и спит. Тихо лежит, даже не храпит. И, вроде, не дышит. Как бы частично умер. Или помню: стоит на коленях во дворе, левой рукой держится за стену, а правой держит шланг и пытается пить из него. А вода льется из шланга ему на грудь, а потом — в штаны. А он никак шлангом в рот попасть не может. Или: сидит он на крыльце и гладит собаку. Тырю. Слегка качается — и улыбается.

И еще: мое самое первое детское воспоминание. Солнечный морозный день клонится к концу. И от этого солнце особенно пронзительно-яркое. Может, мне год или два. Я, вся укутанная, стою во дворе. Передо мной на ветке сидит снегирь. Он отрывисто свистит и, склонив головку набок, очень внимательно смотрит на меня. Красная, кажущаяся на солнце охряной, грудка как будто замшевая. На завалинке сидит мой подвыпивший отец и свистит вместе со снегирем. У него получается очень похоже. Потом отец хлопает в ладоши, и снегирь улетает куда-то в сторону солнца. Да, это самое-самое первое воспоминание. Раньше я себя совсем не помню. И отца я, как сейчас, вижу таким, свистящим, как снегирь.

Вот такой у меня был отец: то ли спит, то ли помер, неудачно пьет воду, гладит собаку или свистит снегирем и улыбается.

Вот и все…

Дорога была почти пустой. Автомобили встречались редко. Почти половина встречных машин светила только одной фарой. Глубинка. Один раз меня остановил гаишник. Пардон, гибэдэдэшник. Гибэдэдэшник был грустен и страшно пах луком и перегаром. Он взял документы, посмотрел на меня. Спросил: «Едем?». Я сказала: «Едем». «Ну и езжай». Даже не взглянул в документы. Зачем останавливал? От одиночества, наверное.

По радио пели песню «Феличита». Забыла, как их зовут, этих итальянцев. Он старается, воет, как малорослый кобелек. Шпиц. А она спокойная такая. Крупная. Типа овчарки.

Я поймала себя на том, что за последний час курю уже четвертую сигарету. Было около пяти утра. Местность была мне знакома: к матери я из Курилок съездила уже раз десять. Километров через пятьдесят должен быть поворот на районный город Соснянск. С ним у меня было много связано. Здесь я провела несколько месяцев, почти год. Давно это было.

Мне захотелось есть — сразу и очень сильно. Значит — надо завернуть в Соснянск. Все-таки — довольно большой город. Помню, там даже два кинотеатра было. Тогда, лет десять назад. Может быть, там есть какое-нибудь круглосуточное заведение. Если не кафе, то хотя бы магазин круглосуточный. Хотелось не есть, хотелось — жрать. Долго и молча. Я не ела уже почти сутки.

6. Чтоб не травмировать Бога

Я въехала в город и поколесила по немногочисленным улицам. Даже в пять утра, в октябрьской грязной темноте, было видно, что Соснянск с тех пор, с середины 90-х, изменился. Как и многие такие же российские города.

С одной стороны, все-таки, несмотря ни на что, было видно, что здесь очень давно и очень надолго, может быть, навсегда поселилась неизбывная провинциальная тоска. Не та, от которой воют и бросаются на стену, а потом — с балкона, а та, которая рано или поздно становится синонимом слова «жизнь».

С другой стороны, стало больше как бы жизнеутверждающего. Как бы. Прежде всего — неона. Здесь были и банк, и центр с игровыми автоматами, и Макдональдс. Все это — светилось в пять утра на улице Ленина. То есть предполагалось, что можно непринужденно снять деньги в банке и тут же их быстро потратить за автоматами. Потратив все, сходить от нахлынувших чувств в бесплатный сортир Макдональдса и возобновить цикл.

На улицах Кирова и Советской светилось несколько витрин. В одной стояли три лысых манекена трупного цвета. Трое невозмутимых искусственных мачо. Хозяин магазина, судя по всему, обладал специфическим чувством юмора. Первый манекен был совершенно без всего, но в носках, второй — в одних семейных трусах, третий — только в шляпе. Наверное, здесь подразумевалась какая-нибудь глубокая аллегория. Все верно. Фишка должна быть туманная. Дешифрованный прикол мертв.