Выбрать главу

– Эх, красоточки! Хорошо тому живется, у кого одна нога. Сапогов не надо много и порточина одна! – заорал танкист и сморщилась улыбкой живая сторона его лица.

К раненым да покалеченным жалость у баб под рукой лежит и, как малым детям, многое им прощают. И бабы из очереди, боясь невзначай обидеть танкиста, головами кивали да поддакивали.

– Так, так, Сенечка. Так. Правда твоя, миленький…

– Вот как на людях, дак и храбрится, а как один останется, дак и тоскует, – сказал кто-то из очереди. – В госпиталь на таены зайдет, станет в сторонке под деревцем и плачет. Тихо так, чтоб не видел никто. А вместе с ним и глаз тот плачет…

– Бери конфеты, пехота! – предложил мужику танкист, воткнувшись в него безжалостно-пугающим зрачком.

– Деньги вытащили, – не контролируя себя, пожаловался мужик, смущаясь прицельной неподвижности глаза.

– Да и хрен с ними, – бесшабашным голосом сказал танкист. – Были бы мы с тобой, а деньги будут.

– Что ж ты без костылей храбришься? – не удержался мужик. – А как упадешь?

– А, – махнул рукой танкист, – больней не будет. – И, оторвав от земли деревяшку, видно, трудно еще было прыгать на ней, пояснил: – Не замозолилась еще. А живая моя за Сожью-рекой осталась.

– И я за Сожью осколок поймал, – потянуло мужика на откровенность. – Прямо грудью поймал. Притерпелся б, может, коли б осколок этот был наш, а то ж фрицевский. Вроде как гадюка под сердцем без твоего спроса живет и выжидает. Момента выжидает, стерва.

– А вырезать если?

– Не берутся, – отмахнулся мужик. – Да и шут с ним. Вот бы маленько края его притупить. И жить можно.

– Возьми-ка вот детям, пехота, – сказал танкист и жестом фокусника вытащил из рукава шинели несколько тонких и длинных, как церковные свечи, палочек-конфеток, крахмально-белых с розовыми прожилками. – И бабу подсластишь, чтоб добрей была. Да бери! – грубо добавил он, видя, что мужик колеблется. – Это мне полюбовница начпродова подзаработать дает. Знает, выдра, что не выдам. А мне и деваться некуда. В Гришкином стакане, – он кивнул в сторону безрукого с солью, – две моих пенсии.

– Ну, дак и у меня гостинец найдется, – заторопился мужик выбирая под рогожкой самый большой кусок мыла. – На-ка вот. Сгодится, думаю.

Танкист взял мыло. Осмотрел и обнюхал его.

– Твое, значит? – тихо спросил он, подозрительно прицелившись в мужика глазом.

– Да мое, мое. Бери! Больше было, да продал сегодня. – И, заметив непонятную ему настороженность танкиста, добавил: – Бери, я тебе говорю. Сгодится.

– Сгодится? – крутнул головой танкист. – Дуришь кого, дешевка? Бабы! – закричал он чуть не плача от непонятной мужику злобы. – Вот оно, мыло солидольное! Вот чем белье свое сгадили! Спекулянтская морда! А еще – «осколок у меня в грудях». Видали гада?

Танкист швырнул на землю мыло и тыкать в него деревяшкой стал.

Бабы тут же, одна за другой из очереди к ним потянулись. Пригляделись к мылу, помылили на пальце. Принюхались и на все голоса заголосили, словно обрадовались, что нашли наконец зло это злосчастное.

– Твое это мыло, ну? – из общего крика, уловил мужик вопрос и, толком не понимая, что происходит, утвердительно кивнул, тревожно глотнув кадыком.

И, как огонь, вскинулись бабы. К стене мужика приперли.

Инвалиды, которых они с крутой бесцеремонностью отогнали, топтались в стороне, ругая свою немощность и бабью беспощадность.

А бабы уже и кулаками над головой трясти стали. В их крике было столько слез и горя, сколько за войну обманута была доверчивостью своей по человеческой жизни истосковавшаяся русская баба.

Громче всех, доходя до визгу, старалась маленькая подвижная бабенка, не стоявшая от возбуждения на месте и оттого походившая на спугнутую с гнезда трясогузку. Прижимая к груди костлявые, раздавленные работой, в красных трещинках кулачки, она суетилась сзади баб, словно выбирала момент для безответного наскока на мужика и, как раненая птица, кричала жалобно и больно.

– Все белье сгадила его мылом! – жаловалась она, хотя мыло то она купила у кого-то другого, может быть, у настоящего жулика, но беда оставалась бедой, и только боль и безысходность метались в крике ее.

– Век теперь не отмыть! Ни щелоком, ничем!

Кричали все разом и каждая свое.

А мужик, выступая над бабами, ошалело крутил головой, глазами перебирая изуродованные криком лица. Он и в мыслях не допускал быть бабами побитым. И когда кинулись на него сразу и остервенело, с обидой и удивлением озираться стал. Не от боли, от стыда не знал куда деться.

Охнул мужик, и голова его от ударов заметалась. И податься не зная куда, пятками стену скреб, словно вылезти из себя хотел, скрыться от злобы людской и унижения. Шапка, сбитая наземь, как часть его самого, терзалась бабьими ногами.