Вот совсем уже близко смех девичий, вон и тела их светлеют на берегу, отражаясь трепетно в темной воде. Среди них — Миланка… Хорив вдохнул побольше воздуху ночного, нырнул и неслышно заскользил, невидимый, туда — к запретному и влекущему…
— Чуешь, как деревья шумят? — заговорила первой Миланка. Едва слышно, в самое его ухо, чуть касаясь губами.
— Эге ж, чую, — ответил он. — И сердечко твое колотится, тоже чую. Ту-тук, ту-тук… Чудно…
— Не щекочи ресницами… Ой, Хорив! Щекотно же… Любый ты мой…
— Ты моя ладо… А деревья тоже свою любовь ведают?
— Ведают. У всех своя любовь — у людей, у зверей, у деревьев. И у нас с тобой…
— И все разговаривают про свою любовь, как мы с тобой?
— Как мы с тобой… Только для других непонятно. Ты думаешь, деревья шумят себе так просто? А они не так просто шумят — они разговаривают. Сегодня, в ночь Купалы, они переходят с места на место, сходятся и разговаривают.
— Что же они говорят?
— Разное, любый, всякое… Старые дубы вспоминают свои походы давние, они когда-то тоже ходили походами. А молодые деревца про любовь говорят. Как мы с тобой…
— Как мы с тобой… Миланко, ладо моя!.. Рыбонька моя серебристая… Сердечко мое…
— Ты мой сокол сероокий… Любый… Ой, Хорив! Что же это такое со мной?..
Больше они не в силах были говорить, только умирали вместе и вновь возрождались. Умирали и возрождались. И спустя время — неведомо, долгое ли — снова первой заговорила Миланка:
— Ой, дурная я! До чего же я дурная, Хорив, знал бы ты…
— Что ты! Какая же ты дурная? Ты — лучше всех…
— Не, любый, дурная я, дурная. Отчего не пошла в лес, не сорвала папоротник? Как стемнело, надо было в лес пойти, сорвать папоротник…
— Для чего же тебе папоротник, голубонька моя?
— А ты не знаешь разве? Был бы у меня сейчас папоротник, мы бы с тобой услыхали, о чем деревья меж собой разговаривают. Надо было мне пойти в лес…
— Не ходи в лес одна, — сурово предупредил Хорив. — Умыкнут.
— А ты выручишь. Ведь выручишь меня, любый?
— Выручу, ладо моя единственная! Кого же мне еще выручать, как не тебя, голубку сизокрылую? — Тут он вздохнул тяжко: — Только старший брат в поход меня скоро покличет.
Сказал и почуял, как при этих его словах Миланка будто замерла, как-то сжалась вся, задрожала, приникла еще теснее, едва слышно крикнула:
— Не ходи! Не ходи в поход!
— Как же мне не ходить? — Хорив снова вздохнул и крепко сжал ее, дрожащую, глядя в затопленные слезами чудесные оченята. — Да ты не плачь! То не теперь, после зимы пойдем, не скоро еще. Не плачь… Ворочусь из похода, к себе возьму тебя, на свой двор. А ты побожись мне, поклянись Дажбогом, что без меня одна в лес ходить не будешь!
Ничего не ответила Миланка, только не сдерживалась более, рыдала, сотрясаясь вся, и слезы ее текли по горячему плечу Хорива.
17. Поход небывалый
Всю зиму стучали молоты кузнецов на Подоле, изготовляя княжий заказ: тьму шеломов и кольчуг, щитов и мечей, копий — великих и малых, несметное множество наконечников для стрел. День и ночь плавилась в печах добытая на болотах железная руда, едва хватало той руды. С небывалой щедростью платил князь за работу серебряной ромейской монетой — кузнецы и рудоплавы взмокали от усердия, не чуя мороза.
Всю зиму стучали секиры на лесистых берегах верхнего Днепра, Десны, Припяти и прочих рек, так или иначе бегущих к Горам из полуночных краев. Древляне, дреговичи, кривичи — все, кого Кий принудил платить ежегодную дань, валили строевой лес под суровым присмотром полянских дружинников, которых на сей раз понаехало по всем становищам еще более прежнего. И никогда еще не требовали поляне столько лесу.
Поваленные стволы вековых деревьев тут же на месте, на снегу, лишали ветвей, ошкуривали, кое-как отесывали, стаскивали к замерзшей воде и там вязали в плоты. И едва только реки вскрылись, поплыл вослед за льдом поваленный лес — плот за плотом, бревно к бревну. Вместе с лесом — кто на плотах, а кто вдоль берега — двинулись к родным Горам дружинники — сотня за сотней.