Выбрать главу

«Каково же Миланке с ним, с таким?» — подумалось вдруг Хориву, и от этого ощутил он такой приступ гнева и ярости, что не стал уклоняться от очередного удара, лишь чуть шагнул в сторону, как учил его Кий, и тут же всею силой толкнувших землю ног, рванувшегося торса и выброшенной руки, всею силой своей ненависти послал лезвие меча вперед, навстречу наседавшей темной туше. Ус, только что промахнувшийся и снова поднявший меч для следующего удара, никак не ожидал такого внезапного выпада, не успел ни отбить его, ни прикрыться щитом. А Хорив лишь почувствовал напряженной рукой недолгое сопротивление чужой плоти врезающемуся в нее железу, услышал отчаянный рев вперемешку с обрывками срамных слов и вслед за тем ощутил оглушающий удар по шелому. Выдержал ли вороненый шелом с золотой насечкой, сработанный лучшим кузнецом Подола, цела ли голова, он тотчас не сумел определить…

9. Лодия в огне

Милана была пятой из жен Уса. И наверное, самой несчастной. Так ей казалось. А другие? Что знала она о них? По сути дела, ничего, ровным счетом ничего. Они молчали о себе, как молчала и она. Они ничего не ведали о ее Хориве, об ее неугасимой тоске по нем, лишь пуще разгоревшейся здесь, в неволе. И она ничего не ведала о них. Был ли у каждой когда-либо свой жених? Или они любили Уса, мужа своего и князя? Как можно любить такого?.. Милана боялась и ненавидела его. И этого не скрывала. Пускай уж лучше знают, пускай казнят…

Княжий рубленый терем, куда Ус призывал то одну, то другую из жен своих, был высок стенами и кровлями, наряден замысловатой резьбой и свежей покраской — червонной с белым. А вокруг — грязно и запущено, убого и уныло. Здесь — не Горы…

Все пятеро жен молча сидели в низком срубе за прялками, едва озаренные трепещущим светом лучин, отражавшимся в серьгах и в свойственных этому племени крученых серебряных и бронзовых кольцах во весь висок. Вдруг откуда-то из леса, окружавшего княжий двор и все становище, донеслись то ли завывания звериные, то ли крики человечьи. Послышался снаружи топот ног, ударили в било на берегу речки. Там что-то стряслось. Там слышались суета и неразбериха.

А здесь, в темном срубе, все пятеро молчали по-прежнему, лишь перестали прясть, прислушиваясь, да поглядывали друг на дружку — настороженно, испуганно, как овцы в загоне, услышавшие в начале ночи нагоняющий страх и тоску волчий вой.

«Может, — подумалось внезапно Милане, — это Хорив воротился из похода и с дружиной полянской выручать меня пришел?»

Подумалось и отразилось такой надеждой в очах ее, что самая старшая из жен, злая и жирная, зыркнула подозрительно, прошипев:

— Чему радуешься? Не к добру…

Тут дверь будто вылетела, невидимое чадо Стрибожье погасило едва не более половины всех лучин, и через порог, нагнувшись, вошли старейшины и несколько усовых кметов. Заполнили все помещение, застя и без того невеликий свет. Придвинулись до жути близко. Сверкали в полумраке глаза и оружие.

— Жены княжьи! — произнес кто-то из вошедших так хрипло и мрачно, что дух занялся. — Ваш муж и князь наш Ус… он сражен! В своем лесу, невдалеке от своего становища и двора. Он умер и теперь собирается туда, к богам и пращурам. Одна из вас пойдет с ним. Кто желает?

— Я!

Милана даже помыслить не успела, не уразумела, как это так само собой получилось, что крикнула первой. Остальные жены покосились ошалело: надо же, притвора какая, все уверяла, будто ненавидит Уса, а вызвалась первой! Стало быть, любила его и не просто любила, а сильнее прочих?

Неразумные жены! При чем тут любовь? Ее любовь — в долгом походе. Воротится ли — неведомо. Кто оборонит, кто приголубит? Житье опостылело — оттого и вызвалась, поторопилась…

Едва только успела Милана крикнуть «я!», как почуяла жесткие ремни на запястьях и у лодыжек, сильные руки споро и привычно затянули узлы — теперь не убежать. Теперь не перерешить. Поздно!

Кто-то коснулся ее губ холодным краем ковша, приказал:

— Пей!

Она хлебнула — то ли мед, то ли зелье какое…

Все стало ни к чему. Будь что будет.

Две молодые полонянки — одна безразличная, другая жалостливая — помогли ей, связанной, добрести по переходу в устланный пахучим сеном тесный сруб и остались там при ней. И долго теперь не отойдут от нее.

Милане, невесть отчего, может от выпитого, захотелось вдруг петь. И она запела, сперва тихонько, а затем все звонче, родную, полянскую.

Ой, во поле жито-о, жи-ито Конями поби-ито-о!..

Ей не возбраняли — пускай себе поет.

Не заметила, как прошла ночь. И день. Еще ночь и еще день. Ей все давали испить того меда или зелья, и то ли спала, то ли не спала, временами пела, а все те же две полонянки, безразличная и жалостливая, помогали ей и не отходили от нее. И ремней на руках да ногах уже не было. Когда и кто снял их — не помнила. Убежать бы теперь! А как? Куда? Для чего?.. И не ведала, что творится снаружи.

А снаружи шла подготовка к проводам Уса. Приносили жертвы богам — слышались мычание и блеяние закалываемых животных, удары бубна и завывание волхва.

Старейшины деловито разделили все, чем богат был Ус, — одежды, украшения, оружие. Одну третью часть отдали его родичам. Другую третью часть оставили покойнику, чтобы там ни в чем нужды не испытывал. Третья же треть пошла на расходы по предстоящей тризне.

Самого Уса закопали неподалеку и не слишком глубоко — так, чтобы самим после легче было отрыть, но зверь и птица чтоб не поживились.

На невысоком берегу расчищали место, вбивали столбы, снаряжали великую лодию…

Милана не ведала, что минуло уже десять ночей, когда за нею пришли. Первым делом снова дали испить — и вскоре опять запела. И все пела, пела, пока полонянки расчесывали и заплетали ей косу, обряжали ее в нарядное с вышивкой платье, украшали ее бусами из цветных каменьев, серебряными обручами-запястьями и височными кольцами, тяжелыми серьгами — полянские легче…

Когда вывели на берег — зажмурилась от света, отвыкла. Шла только что вымытыми босыми ногами по колкой прохладной травке. И то видела множество людей окрест, то будто не видела.

А лодия была уже вытащена из воды, и гроб с Усом, дубовый, долбленый, как челн, был уже вырыт из земли.

Сбили заступами землю с деревянной крышки, сбили прочь ту крышку с гроба, вытащили оттуда Уса, зашитого в саван, и гусли, на которых любил покойник поигрывать. Подошла сухая старуха с железными сивыми волосами и железными сивыми глазами, подала повелительно знак — саван тотчас вспороли, Уса вытряхнули и принялись обряжать…

Лодию тем временем взгромоздили на четыре врытых в берег столба, покрыли потертыми, невесть откуда, коврами и стеганым покрывалом из золотистой ромейской парчи. На парчу усадили принесенного Уса, подперли подушками, чтоб не сваливался. На нем красовались узорчатые востроносые сапожки с высокими каблуками, в них были вправлены ярко-синие шаровары, прикрытые сверху нарядным кафтаном — все той же парчи, с золотыми пуговицами. Под кафтаном проглядывала меховая безрукавка — чтобы не озяб там. На непривычно исхудавшее, будто из синей глины слепленное, широкоскулое лицо, обросшее по щекам и подбородку, нахлобучилась соболья шапка с червонным верхом. Над князем натянули легкий шатер. И все суетились, суетились вокруг непонятного синеликого Уса не Уса, не поймешь кого… Клали цветы и пахучие травы, глиняные кувшины с медом и куски копченой кабанины. В ногах постелили медвежью шкуру, которую нашивал при жизни до последнего своего часу. В головах и по бокам разложили аккуратно щит с намалеванным медведем, меч и секиру. Не забыли и про гусли. Задернули занавески шатра — теперь Милана не видела того пугающего лица из синей глины. Живой был ей страшен Ус, мертвый — страшнее прежнего.