Как-то Кайо слушал чукотские песни вместе с Шароновым. Летчик сидел и молчал. Кайо боялся, что ему не понравятся песни. Когда вышли из клуба, Василий Васильевич показал на свою голову и сказал:
— Не знаю, как выразить словами, — волосы шевелятся на голове, и холодок по спине течет… Черт знает что! Берёт!
И хотя вроде бы так не отзываются о явлениях искусства, Кайо был доволен, — значит, дошло до самого сердца, до самого нутра летчика!
Не в том ли радость жизни, что человек способен чувствовать душевное волнение от воспоминаний о полузабытом, от предчувствия прекрасного будущего, от ожидания чуда? А вот появись волшебник, который расписал бы жизнь человека наперед так, что был бы известен каждый час, — стоило бы жить в такой скуке?
В том Малом зале имени Глинки Кайо вспоминал мелодии, слышанные в детстве, возвращался мысленно на свою родину и ощущал в сердце тоску. И он думал о том, что осталось на родине. А ведь другие потосковали да и успокоились, стали настоящими горожанами, усвоив чуждые чукотским жителям привычки. Они могли часами бродить, не уставая, по каменным улицам и даже научились пить пиво.
Кайо подружился с Мишей Мальковым, селькупом с Таймыра, фронтовиком, раненным в бою. До войны Миша учился в Институте народов Севера и оттуда ушел добровольцем на фронт. Он был человек общительный и встречался со своими фронтовыми друзьями, назначая им свидания чаще всего в какой-нибудь пивной на линиях Васильевского острова. Их было множество, особенно возле Василеостровского рынка. Бывшие солдаты заполняли тесные полуподвальные залы, где кроме пива и водки подавались огромные сардельки, вываренные так, что лопались от совсем легкого прикосновения вилки. Здесь собирались особые люди, и даже человек, который только что вышагивал с невозмутимым видом по Восьмой линии и был неприступен в своей замкнутости, здесь становился общительным, дружелюбным и отзывчивым. Всегда находился незнакомый приятель, который готов был угостить другого. За столиками сидели бывшие фронтовики, люди, прошедшие самое тяжкое испытание, которое только может выпасть на долю человека. Кайо вглядывался в их лица, стараясь заметить отпечаток, который накладывает необычное переживание: ведь люди стояли перед лицом смерти не однажды. А люди были очень усталые, будто возвратившиеся после долгой работы с оленьим стадом, после весенней моржовой охоты, когда несколько дней и ночей не смыкаешь глаз, бороздя на вельботе Берингов пролив. Морские охотники возвращались прокопченные пороховым дымом, и в их глазах была такая же усталость, как вот у этих, вернувшихся с войны.
Только уцелевшие на войне чаще всего вспоминали тех, кто остался лежать на своих и чужих полях, сурово-нежными словами поминали они погибших и плакали о тех, кто умер в блокадные голодные дни в этом каменном городе.
Кайо пытался представить, как выглядел Ленинград в военные дни, когда, осажденный со всех сторон, весь израненный, стоял он в светлом инее, как пелось в популярной тогда песне. Почти безлюдные улицы, нет освещения на Невском проспекте, в ясные морозные дни видно небо и звезды… Холодом веет от стылых стен каменных домов… Кайо вспоминалась тундра. В трудный год, когда гололед погнал стада далеко от яранг, он вышел из холодной яранги на еще более холодную волю и остановился, пораженный безысходностью. В пологе умирали от голода близкие и родные, а кругом была зловещая красота, которую нельзя было не почувствовать. Далеко лежали сине-красные, холодные, не тронутые ни единым живым следом снега. За сопками, низко у горизонта стояло непривычно красное, словно чужое солнце. Его лучи не грели, а только подчеркивали мертвенную белизну синих снегов, застывшей кровью лежали они на южных склонах. Видно было на десятки, а может быть, на сотни километров, но это пространство не радовало, не наполняло сердце восторгом, а угнетало, вызывало мысли об одиночестве в этом огромном мире и о возможности другого, теплого, заполненного людьми и всякой всячиной живого мира. Можно было сойти с ума от этой тишины, от страшного соседства со звездами и от полыхающего полярного солнца. Кайо казалось, что его забросили на чужую планету, где еще не родилась жизнь. Может быть, именно тогда и появилась в душе тундрового мальчика еще неосознанная, но постоянно осязаемая мечта о большом городе, где, куда ни посмотришь, всюду стоят людские жилища, и столько их там, и так они плотно поставлены, что и не видно, где кончаются. Между домами текут реки живых людей, одни спешат на работу, другие возвращаются назад. А кругом гул и шум от машин, от людских голосов, шум человеческой жизни.