В один из таких тоскливых вечеров кто-то постучался в дверь — только обостренный слух Кайо различил этот звук сквозь вой пурги.
Это была Вера Иунэут, ученица косторезной мастерской.
— На сегодня у нас назначена спевка, — сказала она, отряхиваясь.
Иунэут была очень старательная и аккуратная: она всегда приходила раньше всех, и Кайо нравилась в ней самостоятельность, словно была не молоденькой, круглолицей девушкой, а опытной, зрелой женщиной. Она была родом из соседнего Инчоуна, жители которого славились веселым нравом, острым языком и великим оптимизмом. Иунэут, однако, характером, была ровная и спокойная. Казалось, ничто не может вывести ее из равновесия. Кроме песен. Когда она пела, словно другой становилась.
Кайо зажег большую тридцатилинейную керосиновую лампу, снял чехол с пианино. Все приготовил. Но никто, кроме Веры Иунэут, не пришел в этот вечер.
Иунэут терпеливо ждала, разговаривала с Кайо, расспрашивала его о Ленинграде, потом умолкла и начала перебирать пальцем клавиши пианино. Чистые звуки, как тяжелые капли воды, звучали в пустом круглом зале. Она запела.
Какой чистый, полный голос! В хоре он терялся, сливался с другими голосами, а здесь, в одиночестве, он звучал с удивительной силой. В ее пении не было усилия, физической работы, которая видна была у профессиональных певцов — их Кайо слушал в Ленинграде. Девушка пела как бы вся с ног до головы…
Иунэут, выросшая на берегу Ледовитого океана и никогда не видевшая яблока, разве только в консервной банке или на картинке, пела выразительно и просто; верилось в то, что действительно для нее «лучше нету того цвету, когда яблоня цветет»… Да ведь и Кайо не удалось увидеть яблоневый сад в цвету.
А может быть, видел, да только не знал, что это и есть яблоня. Ему только раз довелось побывать в настоящем лесу, на Карельском перешейке. На песчаном морском берегу росли высокие зеленые деревья с иголками вместо листвы. Кайо дивился тому, как из мертвого песка может вырасти такое живое. Он прикладывал ухо к шершавому, липкому от смолы стволу и слушал. Дальше от берега попадались и лиственные деревья, и, быть может, среди них были и яблони. Но почему он не спросил? Постеснялся? Вот подошел бы сейчас к девушке и сказал: «А я вправду видел, как яблоня цветет. Да, верно, лучше нету того цвету…»
В тот пуржистый вечер так никто больше и не пришел в клуб. Кайо ушел было в свою каморку, но песни притягивали его, и он вернулся в зал. Отложив книгу и полузакрыв глаза, он слушал ее. А она, радуясь тому, что звук ее голоса свободно разносится по пустому гулкому залу, распевалась все больше.
Иунэут пела русские песни так, словно это были ее собственные напевы. Кайо поражался волшебству, широте и доступности этих мелодий, этих слов, будто сочиненных для каждого человека. А может быть, такое ощущение только у одного Кайо? Да нет, видимо, так чувствует и сама Иунэут.
Как хорошо! Словно сидишь у окна поезда, а там мчатся за телеграфными столбами бескрайние поля и леса, зеленые просторы ласковой теплой земли. Или вспоминаешь Ленинград, весенние белые ночи, светлое небо над дворцами, вонзенный в небо шпиль Петропавловской крепости… Прогулки по бесконечным набережным каналов, рек… Огромная величественная Дворцовая площадь, холодноватая, надменная, но прекрасная.
Парки города… Петровский парк, скорее похожий на бульвар, строгий Летний сад, как театральная декорация, и Михайловский, уютный, нарядный, без мертвых мраморных скульптур, очерченный по одной стороне оторочкой из светлых колонн Русского музея…
Почему тогда брала тоска во пуржистому вою, а сейчас сердце ноет по простой каменной набережной канала Грибоедова?
Поздно вечером Иунэут засобиралась к себе в общежитие косторезной мастерской.
— Провожу тебя, а то заблудишься, — сказал Кайо, одеваясь.
А прощаясь, попросил:
— Ты приходи так, одна, и пой сколько хочешь.
В хорошую погоду по вечерам в клубе народу всегда было полно. Чтобы петь одной, Иунэут приходилось выбирать ненастные дни. Как только задувала пурга, Кайо с нетерпением ждал девушку, старался потеплее натопить круглый зал.