Искры, высекаемые трамвайными дугами, напоминали волшебные огни, играющие над чукотскими могилами у озера Элелылы, а далекое урчание города в ночной тишине вызывало в памяти шум приближающегося оленьего стада.
Это был до пронзительной боли в сердце новый, мир, пропахший пороховым дымом недавней войны, возрождающийся к жизни. Он напоминал о недавнем прошлом стуком костылей по выщербленному асфальту, грохотом подшипниковых колясок безногих в укороченных шинелях, чтобы полы не волочились по сырым мостовым…
Это была суровая гордость победы, завоеванной самой дорогой ценой — жизнью тысяч близких, родных. Мысль о том, что памятью им будет зеленое море огромных деревьев, волновала Кайо, и он представлял себе далекое будущее, когда дети павших будут приводить сюда уже своих детей. Да, нет ничего прекраснее для памяти, как вырастить, снова продолжить жизнь несмотря ни на что.
В будущем парке Победы вместе с Кайо работал отставной лейтенант Миша Мальков, селькуп с Енисея. Он распрямлял плечи и морщился: у спинного хребта сидел осколок. Кайо видел его, когда мылся с Мишей в бане. Синий кусок металла двигался под кожей, словно живое существо. Чуть поодаль копал землю чех Иржи, бывший партизан. Рядом, утопая по голенища сапог в вязкой глине, орудовала лопатой Зина Четвергова, бывшая сандружинница, студентка биофака, кавалер, ордена Отечественной войны… Вчерашних школьников тогда было совсем немного, да и те мало отличались от фронтовиков, потому что носили гимнастерки и мундиры отцов и старших братьев, а лица у них были отмечены нелегким детством и несытой жизнью военных лет.
Сырой ветер расплетал мелодию, развеивал слова, но они снова собирались, туго сплетались в стройную, волнующую песню.
Зина Четвергова объясняла Кайо, что деревья всегда сажают осенью, потому что корневая система растения в эту пору как, бы замирает, накапливая силы для весеннего наступления… Девушка мешала военную терминологию со строгими научными словами биологической науки, но так было понятнее Кайо и легче ей самой.
Звякали лопаты, песня вырывалась из пелены сырого тумана и уносилась к низким облакам, тоскуя о синем небе, о новой еще для Кайо красоте города.
— Может быть, вот эти? — Иунэут тронула мужа за рукав.
Может быть, эти. Но могут ли они так вырасти за двадцать с лишним лет? Или все-таки могут? Зря тогда не спросил у Зины Четверговой, какими бывают деревья через двадцать пять лет.
Кайо внимательно оглядел аллею, стараясь вызвать в памяти что-нибудь такое, зацепку какую-нибудь, которая помогла бы воссоздать то место, где он тогда стоял с лопатой.
Но ничего знакомого не было. Дома изменили свой облик, да и столько кругом понастроили. Весь район, окруживший разросшийся парк Победы, был новый, повзрослевший: это уже была не новостройка, как и сам парк уже не был молодым садом. Деревья стали взрослыми. Если у них есть память, помнят ли они чукотского паренька, который старательно выкапывал ямки, осторожно ставил деревцо и держал его, пока Зина Четвергова засыпала мягкой землей бледные, словно бы неживые корешки? Кайо ставил саженец ровно, чтобы дерево выросло прямым и большим.
Вот они, прямые, большие деревья юности, деревья Победы.
А день сегодня такой хороший, теплый, безоблачный, словно отозвавшийся на давнюю песню послевоенной юности:
Парк Победы! Название-то какое! Спокойное, величавое, полное достоинства.
— Наверное, хорошее дело — сажать деревья, — задумчиво произнесла Иунэут.
— Этот парк посажен в честь победы над фашистами, — напомнил Кайо.
Недавно он читал книгу, где было подсчитано, сколько войн прошумело над людьми за всю историю человечества. Тысячи! А сколько людей погибло! Не счесть! Если бы обычай сажать деревья в память погибших существовал с самого начала — весь мир был бы в зеленом наряде! И тогда, глядя на зеленые живые леса, люди, наверное, задумывались бы, прежде чем браться за оружие.
В этом парке за каждым живым деревом — память, напоминание об убитом, погибшем, умершем от голода во время блокады Ленинграда.
Подробности о голоде в Ленинграде сообщались не по радио, а в редких письмах, от редких приезжих из Анадыря, Петропавловска-на-Камчатке. Многие русские жители Улака были родом из Ленинграда. Улакцы сочувствовали им и пытались утешить их, говоря им, что голод — это не самое страшное, его можно пережить, вытерпеть. Чукчи имели право говорить так об этой беде.