- Так,- сказал, помолчав, капитан-командор, и молчание это показалось мне тягостным. - Скажите, что приглашение его к нам было вынужденным. Пусть не обессудит. И спросите, не терпит ли нужды какой?
Голландец удивленно выслушал перевод этих слов, некоторое время всматривался в наши лица, словно не верил тому, что услышал. Потом поклонился и пошел к трапу.
Когда голландский бот отвалил от нашего борта, капитан-командор недолго смотрел ему вслед, обернулся. Лицо Чичагова выглядело так, словно он постарел на несколько лет или провел неделю без сна на труднейшей командорской вахте.
- Поднимите сигнал: "Счастливого плавания!" - сказал Василий Яковлевич. И когда матрос кинулся исполнять приказание, добавил, понизив голос: - Мои желание и приказ, господа, чтобы услышанное только что вами осталось тайной!
16 июня мы вошли в гавань Клокбэй и бросили якоря в виду остроко-нечных скал, громоздившихся над почти круглым зеркалом воды.
Перо поскрипывает, и это отвлекает меня от мыслей о прошлом: этот скрип, как голоса уходящих минут. Мне вообще не нравятся гусиные перья: они быстро приходят в негодность, дают большой нажим. И строчки, как бы ровны они ни были, все равно выглядят неряшливыми. Предпочитаю вороньи перья: выведенные ими буквы всегда точны, как полет ласточки... Я присыпаю очередную страницу песком и, откидываясь на спинку кресла, улыбаюсь темноте за окном, огоньку лампады, полузасохшей гераньке на подоконнике... В самом деле, нелепо досадовать на неровные строчки, если то, что ты пишешь, - последнее в твоей жизни.
И мне странно, как может спать в эти минуты отставной капитан Димитрий Ворохов. Или он наверняка знает, это я выстрелю в воздух?
Значит, он тоже не очень-то преуспел в жизни, горячая душа, вольнодумец и бретер Ворохов. Впрочем, что тут особенного в моей догадке? Только неудачник способен на такой шаг: мне эта мысль пришла в голову в первый же миг его появления, когда залаяли собаки, распахнулась дверь и в горницу имеете с клубами морозного пара ввалилась неразличимая от налипшего на нее снега фигура. Фигура отряхнула снег, с кряхтеньем размотала башлык, сбросила полушубок. И я увидел сутулого, худого человека, которого узнал только по манере держаться, по нервной узкой руке, которой он поправил редкие, заметно поседевшие волосы. Вероятно, и Димитрий Ворохов в тот миг подумал обо мне то же самое. Во всяком случае, когда были сказаны первые, приличествующие положению слова, Ворохов с какой-то морщинкой меж бровей огляделся, потом перевел взгляд на меня, на мой вытертый шлафрок и усмехнулся дерзко, высокомерно. Как когда-то в Архангельске.
- А вы, как я вижу, отнюдь не преуспели, милостивый государь!
- Как и вы, - парировал я, не найдя ничего лучшего.
Он помрачнел, опустил голову с заметной уже лысиной на макушке. И в этой его лысине, в этом наклоне головы было что-то такое, что наполнило меня чувством жалости к Ворохову. Еще миг - и я протянул бы руку, коснулся его плеча и сказал бы: "Послушайте, друг мой! Все позади. Старым ли ненужным спором пытаться возвратить чувства молодости? Ведь мы могли бы стать друзьями. И теперь вот так же вспоминали прошедшее. Только, возможно, без горечи. Дайте мне вашу руку!"
Но Ворохов ожег меня взглядом исподлобья, и я тотчас же забыл то, что хотел сказать.
Старые часы отзванивают четверти - эти часы ревельской работы, они немного отстают. Тем хуже. Значит, у меня меньше времени, чем кажется. Сейчас четыре часа утра, скоро начнет светать...
Итак, 16 июня 1765 г. мы вошли в гавань Клокбэй и стали на якоря в виду остроконечных скал, громоздившихся над почти круглым зеркалом воды.
За грядой огромных валунов вился тонкий дымок. Навстречу нашему вельботу по снежному берегу шло несколько человек. Это была команда лейтенанта Моисея Рындина, оставленная немногим меньше года назад на Шпицбергене для устройства зимовья. Я, едва выйдя на берег, узнал сразу и самого лейтенанта - высокого, кудрявого детину с грубым и волевым лицом и еще двух или трех виденных мной в Архангельске, и немного спустя, потому что он стоял позади всех, поручика Ворохова. Как и остальные, он был в самодельной одежде из звериных шкур, в таких же меховых сапогах. Только на голове его красовалась давно пришедшая в ветхость, побелевшая форменная шляпа. Мы кивнули друг другу: я - довольно дружелюбно, он - едва заметно, нехотя. И я подивился столь прочному чувству неприязни, которым, видно, был захвачен поручик Ворохов.