В прихожую из сеней несуетливо, но легко, даже слишком легко для своих пятидесяти лет шагнул худой, жилистый, с плоской грудью и прямыми сильными плечами человек в сером, в клетку, пиджаке и сапогах — это был Василий Федорович, брат отца. Ельцов сразу узнал дядю — фотография его была у них дома.
— Ну здорово, Иван, здорово! — И Василий Федорович помахал перед его лицом бумажкой. — Вот Афоня упредил, да поздно — сей минут дала телеграмму об тебе почтальонша.
— Господи, да это ж Иван, — всплеснула руками женщина, ее звали Анастасьей.
— Нежданно, нежданно, — засмеялся Василий Федорович.
Потом уютно и укачивающе клокотал самовар на столе, на белой чистой льняной скатерти, а в раскрытые в сад окна несло воздух полей, летнего тепла, запах скотины, свежей травы.
Стол был богато убран, богато по-деревенски: ветчина в хрене, пирог с яблоками, тушеная гусятина, и такая необыкновенно вкусная, что у Ивана блестели глаза, когда он ел ее. За столом Василий Федорович помалкивал, он, казалось, все хотел спросить что-то и все не решался или откладывал на конец вечера. Анастасия вздыхала, несколько раз вставала, выходила в угловую маленькую комнату и шепталась там со своей матерью, старухой девяноста лет, которая была уже глуха, как стена, и почти что слепа. Катя, дочь хозяев, из приличия сидела за столом и, откровенно посмеиваясь, переводила взгляд с Ивана на стену, потом она встала и пошла шептаться в угол с Митей, и тот язвительно захихикал, так неприлично громко, что Василий Федорович нахмурился и, бормоча, сказал:
— Воспитание у нас подхрамывает. — Затем, помолчав, спросил Ивана про отца — как тот живет и как его здоровье, то есть все то, что он знал, должно быть, из писем, но спрашивал потому, что о чем-то надо же было за столом говорить.
— Папа преуспевает, — ответил Иван, подняв кверху вилку, будто подчеркивая тем отцовское благополучие.
— Бог умом Афанасия не обидел. И вот, скажи ты, в кого он пошел: в роду-то у нас, кроме Семена, темнотой жили. Чудной мы народ, но опять, я скажу, вещественно независимый ни от кого. Да! Мы, брат Ваня, Ельцовы, не один век тут в земле ковырялись-то, а он, Афоня, возвел наш род в генеральский чин, и мне, брат, проходу нету, все лезут с расспросами, как да что, — Василий Федорович выпил еще стаканчик (Иван, подражая ему, тоже выпил). — Я и говорю: откуда эта необузданная хватка? Ежели взять вопрос детской поры, то там он ничем не выделялся, хотя учился с толком, а такого, скажем, поразительного Афанас не вытворял, а теперь светилам воздал пример, да про него и газеты вон пишут! Откудова?
— От бога, — сказала сердито из своего угла старуха Анфиса Степановна, подчеркивая этим свою линию в каком-то давнем споре с ним.
— Но ежели верно от бога, то отчего она, эта незаметная егоная сила, не всякий-то раз проявляется? Особая, что ли, она? — воскликнул Василий Федорович как бы в недоумении или пораженный.
— От бога, — сказала вновь старуха, не придавая ни малейшего внимания замечанию Василия Федоровича и тем как бы показывая, что ее с этой точки не сдвинешь. — Бог захочет, так весь народ в тлю обратится. Ишо придет, чай, тот срок!
— Я говорю тебе, — с запальчивостью продолжал, почти крича, Василий Федорович, обращаясь уже к Ивану, — что хотя бы и бог, да бог-то в каком таком обряде? В облике, что ль, человека, с двумя, что ль, руками, с нашей-то всей требухой?
Старуха с поджатыми губами прошла из угла в сенцы, и лицом своим, и всем видом подчеркивая, что она не ценит ни одного сказанного им слова и презирает его.
Василий Федорович сейчас же встал и, пьяно и как-то удально махая руками, крикнул ей в спину:
— Сдела-ай милость, Анфиса Хрычовна, не презирай инаковерующего! Я твою лиригию вот, тьфу — во снах не вижу, а все равно ты меня уважишь, уважишь, уважишь! Нету в тебе, в душе в твоей пустой, внутрях у тебя ничего нету, чтоб одолела ты меня! Сгинь, сгинь! — Он, покачиваясь, засмеялся, крутнулся на каблуках, но вдруг осклабился и умолк.
Старуха не вернулась, и это обстоятельство его смутило. И, будто отрезвев, он пробормотал:
— Пойдем, Иван, на сено. Там, брат, и воля, и лаять хотя бы некому, — и приказал Анастасье, уже стоя на пороге, что утром будить его надо рано, должно быть, поедут на косьбу.
Когда влезли на чердак и укрылись вонючей и грубой дерюгой, Иван спросил Василия Федоровича:
— Меня косить не возьмете?
— Косить-то? — Тот закашлялся, но Иван видел, что притворно. — Взять можно, чего не взять. Взять можно, — повторил он с едва угадываемой иронией, — хотя чуток не позабыл — я ехать завтра не могу. Что, брат, осуждаешь — грыземся, мол? Собаки, а? — поднял он голову.