Выбрать главу

Из-под низко надвинутой кепки он строго, спокойно и озабоченно приглядывался к окружающей его жизни. Он не торопился жить и осуждал всякую суетливость и те душевные порывы, которые всегда заглушают трезвый рассудок и приносят разочарование впоследствии. Он вдруг как бы понял ненужность такого суетливого подъема и с иронией видел подобные человеческие слабости.

В нем что-то сломалось этой капризной весной. Я знал Ивана давно, мы с ним учились в школе, и чем больше в этот приезд в Дорогобуж я приглядывался к нему, тем все больше не узнавал его. Вроде он был тот же Иван — быстрый и жадный до работы, но прежнего все-таки уже не было. И в эту весну, как и раньше, мы жили рядом, на улице имени генерала Карбышева. Кривая, с неровным булыжником улочка сползала к Днепру — в тихий и безмятежный мир мальчишек, прохудившихся лодок, песчаных отмелей и хозяйства ширпотреба, помещавшегося в дощатых строениях. Ширпотреб пахнул дегтем, смолой, кожей и жестью. А на верху улочки, у наших домов, торжествовал — который уже день! — сладкий, медовый запах цветущих яблонь.

С полей и лугов накатывало лето, а у нас в городке буйствовала весна.

Каждое утро с Иваном перед его уходом на работу мы усаживались на крыльцо, выкуривали по сигарете. Разговаривали мы редко, молча глядели на яблоню, чуть-чуть розоватую в сполохах зари.

— Ты бы, Ваня, обрезал нижние сучья, — как-то сказал я. — Ей света будет больше.

— Жалко резать, — сказал Иван и, тряхнув чубом, рассмеялся: — Пусть отцветет.

— Теперь уже скоро.

— Да еще, пожалуй, с неделю. — Иван посмотрел вниз, на улицу: там тоже белели шапки цветущих яблонь. — Если не больше, — добавил он. — Пока сок выбродит.

Он поднялся, обошел вокруг яблони, внимательно осмотрел ствол и остановился, глядя себе под ноги, в землю. Выражение лица его было бесстрастно. Потом он вдруг резко обернулся ко мне, с насмешливостью прищурился и, глубоко засунув руки в карманы брюк, быстро зашагал по тропинке к своим механическим мастерским.

На крыльцо вышла, поеживаясь от прохлады, мать Ивановой жены — худая старуха в синей, с белым горохом кофте и галошах на босых ногах.

Прищурясь, старуха поглядела на удаляющуюся спину зятя, чмокнула, как бы что-то пришептывая, губами и сердито зашаркала галошами к сараю.

Выбросив оттуда несколько чурбаков, она поплевала на ладони, обжала, прилаживаясь, черенок топора, дала резкий отмах вверх и назад и, выдохнув «аах», ударила.

С громом и звоном полетели в стороны поленья.

Старуха распрямилась, обтерла рукавом кофты лицо и пошла и пошла крошить поленья!

Позавидовав такой ловкой колке дров, я все же с какой-то тягостью пошел со двора.

Иван женился прошлой зимой на кассирше льнокомбината Люсе Сапожковой, полной румяной блондинке, — я ее видел два-три раза, да и то мельком. Люся со своей матерью приехала из другого, соседнего с нашим, райцентра — из Ярцева.

Дом, в котором жил со своей новой семьей Иван, все ниже и ниже оседал к земле; некогда резные, а теперь уже потерявшие форму наличники четырех окон потускнели, перекосились, из гнилых бревенчатых пазов бурыми клочьями вылезал мох — в нем свили себе гнезда расторопные воробьи.

Крыльцо тоже расхудилось, ступени пели на все лады. Пошел разговор о том, что Ивану скоро дадут квартиру в новом трехэтажном доме на западной стороне городка, куда как-то незаметно начал перемещаться центр. Я видел дом — там уже вовсю шли отделочные работы.

В Дорогобуже я не жил ровно четырнадцать лет, если не считать нескольких коротких наездов: отпылило здесь, сгорело мое военное детство. Еще и сейчас на кургане, что шапкой богатыря возвышается посреди городка, в память, должно быть, людям оставлена иссеченная осколками, вся продырявленная снарядами, обугленная коробка бывшего Дворца пионеров.

И ясно, до боли ясно, вот как живой, помнил я наш Дворец пионеров, куда мы с Иваном бегали в какие-то кружки. Помнил облезлого доброго медведя возле дверей, и рыжих белочек, и протертые, но всегда чистые половички, и дядю Мака, учившего мастерить планеры.

В те же золотые дни мы с Иваном разбойно орудовали в чужих садах, и не раз нам били носы, драли за волосы, срамили наших родных, а мы все шин и шли своей нехоженой ребячьей тропой. Годы, годы… Пролетели, пронеслись, как тот бесприютный ветер.