Втроем не спеша отправились было в сторону сельпо, но на полдороге Лешка вдруг отказался, повернул вправо по сильно прибитой ногами и скотом тропе. Бегая по его спине прыгающими вверх-вниз глазами, Игнат произнес:
— Мы не «Московскую». Стрельчиха «Столичную» припрятала. Седня положено, Лексей.
— Лакайте. Не прельщает, — отозвался тот.
У клуба ему встретился Тимофей Зотов, председатель колхоза. «Газик», разворачивая хвост пыли, направился к большаку, но круто вильнул, остановился. Лешка хотел скользнуть вбок, к кузнице, мимо машины, но Зотов зычно окликнул:
— Пронин, постой-ка!
Зотов открыл дверцу и высунул шарообразную голову, прикрытую серой модной кепкой.
— Долго думаешь тянуть волынку? — спросил он жестко, но где-то в интонации теплилась мягкость: мало молодых рук в колхозе, заработки липовые, тут особо не покричишь.
Лешка знал цену своей личности в хозяйстве, где время и нужды повыдергали молодых. А шофер, механизатор и плотник — основа основ, без которых артель не проживет и дня.
— В колхозе же сейчас нечего строить.
— Думаешь, не найдется дела?
— Там будет видно, — но уходить медлил и ждал, чтобы первым уехал «газик» с председателем, — время покажет.
— Зачем тебе шабашники? Такому? — Тимофей отечески кашлянул, устало махнув рукой, отвалился на спинку, — жалуясь, захрустели пружины в сиденье. Ехать тоже все медлил. Лешка смотрел на свои ботинки, стоял боком.
— Ну?
— Не запрягли пока что.
— Смотри, Алексей: не маленький — уже армию отслужил, а сознательности нисколько.
— А сознательным жить тяжелей. Вот так.
«Зачем шабашники?» — подумал Лешка, шагая один под пыльными сонными ракитами, все глубже увязая в своих мыслях, не находя ответа.
«Зачем?..» Вспомнил он прошлую зиму, выграненный заморозком лес, в белой чистейшей полумгле застывшие деревья, ровные петли прошедшего по первопутку зайца на молодой пороше, — тогда тоже, стоя на лыжах, спросил: «Зачем?»
Сложен мир человека, стянут он узлами, бывает, распутывает себя до самой смерти, да так в таинственной неразгаданности и сходит в могилу.
На крыльце Лешка нога об ногу скинул ботинки, стянул рубаху, долго мылся под рукомойником, прибитым к столбу на дворе.
Отец, Афанасий Петрович, фуганил доску в холодке, под навесом сарая. Маленький, ощетиненный, он был похож на ежа своей колючей внешностью, а больше характером.
В доме — дремучая тишина. Соня, младшая сестренка, шевеля губами и опустив ресницы, что-то заучивала, отгоняя мух кустиком полыни. Лешка полистал учебник алгебры, вспомнил школу, свою зубрежку и швырнул книжку на лавку — давно было. Давно.
— Не хулигань, — сказала Соня.
Где мать?
— На дворе управляется.
Лег грудью на диван; только закрыл глаза, как скрипнула дверь, протарахтели быстрые отцовы шаги, и услыхал сиплый шепот:
— Жениться-то думаешь?
Лешка повернулся спиной, но Афанасий Петрович петухом подскочил к дивану, повис над ним, дыша часто, — прыгала, раздвоившись, борода.
— Оглох?
— Отстань.
— Ты мне ответь! — тонким голосом вскрикнул отец. — Шкодишь!
Лешке сделалось невмоготу, и он сел. Он встретился с родителем глазами, но долго не мог смотреть в оголенные, озабоченные зрачки, отвернулся и встал, изготовившись к отпору.
— Пока не собираюсь.
— С петухами домой приходишь, кобель.
— У меня другой молодости не будет, батя.
— Смотри, Алексей! Ремень плачет.
Отец вышел снова на улицу, громыхнул дверью в сенях. Лешка подумал и выпил полгорлача топленого молока. Ему чего-то сильно не хватало. Что-то зудело внутри, под сердцем, и он понял, что неотступно, каждую минуту думает о Маше. Потолкавшись из угла в угол, нагрубив Соньке, он надел выглаженную красную рубаху, взял пиджак. Сумерки уже втягивались в деревню. На дворе повеяло чуть-чуть прохладой. Нащупав в кармане пачку денег, Лешка почувствовал успокоение. Он разделил пачку пополам, одну протянул отцу, сказал:
— За хату получили.
Афанасий Петрович пересчитал, подумал, глядя в землю, и повеселел несколько:
— Не серчай. А с женитьбой волынку тянуть нет смысла. К зиме, Алексей, надо округлить.
Устинья шла с подойником от хлева, шмыгая большими галошами на рыхлых ногах-колодах. Увидев, что Лешка прилаживает велосипед, она спросила:
— Куда ты?
— На сенокос съезжу.
— Зачем бы?
— Мало ли…
— Не возвернешься. Они у Малининой отроги, за восемь километров.
— У них заночую.
Он налег на педали, и вскоре избы со старыми ракитами уже скрылись из глаз. В поле при закате сплошняком стлался густой лен. Ветер гнал к дороге дымную острую марь: не то поблизости горели бурьяны, не то пожар выедал лес за Дрогинином.