— Молчи! Впрочем, тебе ничего другого не остается… — Ирина подвинулась было к ней, но Маша, удивляясь своей решимости, опять крикнула:
— Бери мои облюбки! Получай! А ко мне он все равно вернется. Хоть сколько времени пройдет — заявится, увидишь. Не будет и по-твоему!
— Какое ты имеешь право так себя вести! — крикнула пронзительно Ирина.
— Пра-аво-о? — Маша распахнула пальто, хлопнула по своему вздутому животу. — Вот оно, мое право! Смотри — я законная.
— Тебе не будет даже алиментов с твоим законом! — взвизгнула Ирина.
Маша усмехнулась ей в лицо.
— Рано торжествуешь!
Она вышла на крыльцо и не заметила, как очутилась за селом, на обезлюдевшей сумеречной дороге.
Вскоре после Октябрьских прикатила настоящая зима. В ноябре вольно шатались но полям и лесогорьям метели, забивая их свежим сыпучим снегом; недолго подержалась волглая оттепель, а потом стукнули морозы. Ночью доходили до тридцати пяти градусов. Сугробы извилистыми волнами висели над оврагами, громоздились у хат и сараев, и сделался вдруг одиноким продутый ветрами большак. Поля обезлюдели.
Вся жизнь в деревне переместилась на фермы и скотные дворы. Из бригады Круглякова доярками пришли Анисья Малашенкова, Вера Крагина и Маша. Остальные женщины, а точнее старухи, веяли семенное зерно, двоих послали на птичник. Тимофей Зотов надеялся, что вернутся осенью парни из армии, — их дослуживало пятеро, — пришел же лишь один Григорий Черемухин. Три дня гулял, подметал матросскими клешами погостинскую пыль, задурил голову Любе Змитраковой, но не женился — уехал куда-то один. Слышали, под Краснодар вроде, на стройку.
Игнат, покуривая тогда на срубе, изрек:
— Тревоги века.
Маше досталась группа в четырнадцать коров.
В колхозе действовала только одна «елочка», Остальных доили руками, и на стене скотного уже десять лет висел желтый плакат: «Внедрим механизацию!» Год назад смонтировали две «карусели», коровы пугливо стригли ушами, видя диковинную нечистую силу и не свыкаясь с ней, не отдавая до конца молоко, охотно подставляли под добрые и теплые руки доярок сосцы. Доить было трудно, и в первые дни Маша остро почувствовала ломоту в руках. Потом руки отошли, и она хорошо свыклась со своей новой работой и с новыми условиями жизни. Лешка все еще не уходил из ее памяти и жил в ней, но не так близко, как тогда, чувствовала себя опять здоровой, молодой и сильной, лишь иногда екало сердце, не могла забыть его совсем — это уже было не в ее силах.
В день приходилось таскать по восемьдесят ведер воды, и вскоре старая доярка Пелагея Лопунова, мать Мити, совсем обезножела, и в ближайшие дни ее торжественно проводили с фермы.
Они все скопом отметили это событие: пили водку и ели жареную баранину в хате Лопуновой. Дмитрий был с ними, но с Машей не разговаривал, он тихо сидел с другого конца стола, не ел и много пил, но не хмелел.
Она вдруг почувствовала острую, нестерпимую резь в животе, которая разлилась и заполнила все тело. Стены хаты покачнулись, Маша, корчась, дотянулась до подоконника, прижалась лбом к стеклу, ловя раскрытыми губами слезинки влаги.
Суматошно отыскивая пиджак, Митя крикнул женщинам дурным, сорвавшимся голосом:
— Одевайте ее! Сейчас машину подгоню, — и ринулся на улицу без шапки.
Машу трясла судорожная, мелкая лихорадка. Пелагея бесшумно выпроваживала из хаты гостей:
— Не мешайте, нынче не до веселья.
Люди расходились, и в хате остались одна семья Лопуновых, Вера и Анисья. Машу уложили на кровать. Зубы ее сильно стучали, у глаз и на лбу копился, маслено блестел пот.
Пелагея было собралась за Егорьевной, но Вера решительно запротивилась:
— Еще что! Не нужно, повезем в больницу в Кардымово.
Минут через пятнадцать председательская «Волга», отремонтированная несколько дней назад, остановилась около плетня.
Вбежал бледный, перепуганный Дмитрий.
— Готово!
Он завернул Машу в шубу, оторвал от кровати и понес, сказал через плечо:
— Вера, поедешь со мной.
На дворе текла, кружилась замять — мороз в ту ночь немного осел. Звонко хрустел под валенками снег. Вера села с Машей на заднем сиденье, Лопунов рядом с шофером, пожилым, малоразговорчивым человеком, недавно приехавшим на жительство в Нижние Погосты.
Была полночь, стылая и немая. Под луной сверкал, искрился остро снег. Большак во многих местах переметывали снежные заструги, но колеса справлялись с ними.
Маша, кусая темный распухший язык, металась на сиденье, выла страшным, не своим голосом:
— Моченьки нет! Больно! Ой!