— Ой, Манечка, смотри, пожалуйста, чтобы каблучок вот такой был, то-оненький-претоненький. И носок смотри, чтобы узкий. А кофту, если будет, с белой оторочкой.
— Ладно, побегаю, не беспокойся.
— С ребятами-то построже, — вставила Анисья по-матерински. Все растрогались и всплакнули.
Машина рванулась; деревня покатилась прочь, обратно.
Через час, поднимая пыль, она неслась через Максимовку. Около знакомого забора Анохиных стоял в красной рубахе и в кепке Лешка с каким-то мужчиной. Машина проехала в двух шагах от них. Маша видела выражение лица Лешки: оно было грустное и упрямое. Они встретились на мгновение взглядами и разошлись. Все притихло кругом, ни одного звука не слышалось по деревне, даже грачи почему-то не шумели в березах. Горьким туманом застлало Машины глаза, все закачалось, поплыло…
Машина перевалила через холм, покатила дальше, все дальше, зеленым полем.
В Кардымове она купила билет до Смоленска, села в вагон и, оживленная, взволнованная, уехала к новому берегу своей жизни, — с прошлым, как считала, было покончено навсегда.
Ночью около Машиной хаты старая Егорьевна видела Лешку. Он сидел, согнувшись, на ступеньке крыльца и курил папиросу за папиросой. Где-то за околицей в зарослях речки стонала выпь, клики ее зыбкими отголосками неслись по Нижним Погостам, навевая тревогу.
После этой ночи Лешка неожиданно исчез из Максимовки, не было его и в Кудряшах в отцовском доме — говорили, что сильно сох по Маше, уехал ее искать или пропал бог знает где. А хата ее осталась еще стоять, пугая людей своей черной, продавленной крышей, подгнившим крыльцом и маленькими окошками.
Вещевой мешок
Над тундрой еще падали и тотчас гасли холодные звезды. Еще густо синело от сумерек небо, и были слегка видны облака на восходе, где томилось, ожидая своего часа, солнце. Была предутренняя, глубокая тишина, изредка нарушаемая лишь тонким писком мышей. Лето на убыль шло в здешних местах, от болот поднимался волглый пар, пахло горечью от последний, каких-то желтеньких мелких цветов.
Подопригора пошевелил рукой — подчинилась. Это обрадовало его, но остальное тело он пока не чувствовал. «Дернул же дьявол лететь в этот мерзкий туман!» — подумал он и пошевелил ногами. Ноги тоже немножко повиновались. Особенно правая, которую он всегда любил за то, что она редко уставала и могла идти пешком хоть через всю тундру. Левую ранили в войну, давно, но она все не набиралась полного здоровья, и мускулы ее были слабее, чем у правой.
Подопригора еще раз растер пальцы левой, тоже ожившей ноги и понял, что тело его невредимо. Он внимательно осмотрел кабину. Всюду валялось «небьющееся» стекло, и кабина стояла не ровно, а криво и несколько торчком.
Константин Чистяков, второй пилот, с которым Подопригора летал четвертый год, полулежал рядом, с поцарапанным кровоточащим лицом, упирался ногами в фюзеляж. Он порывался что-то спросить, но губы были беззвучны и вялы. Подопригора сказал ему:
— Осмотри рацию.
— Она разбита… — проговорил наконец Чистяков. — Как чувствуешь?
— Кажется, нормально.
— У тебя, видимо, было легкое сотрясение.
— И те тоже целы? — Подопригора кивнул в сторону хвоста, увидев сквозь обломки фюзеляжного стекла две смутные фигуры: высокую тощую унылую фигуру солдата и маленькую круглую — того пассажира в коричневом пиджаке, которого он при посадке назвал про себя Чичиковым. На самом же деле его звали Семеном Павлюхиным. У него одного был вещевой мешок. Другие же были с пустыми руками.
Они выбрались из покалеченной кабины. Чистяков спрыгнул первым на землю; солдат подбежал, согнулся, и Подопригора сел ему на спину, точно на бревно: чувствуя приступ тошноты, вдохнул в себя воздух. Кругом еще сочилась светлая, с полной луной и звездами, короткая мгла тихой ночи. Синей дорогой-просекой угадывался Млечный Путь. Далеко где-то раздумчиво, картаво бабахал гром, заглушая тоненький гуд комаров.
Не верилось, что все это произошло с ними, а не с другими людьми, о чем иногда читаешь в газетах или смотришь в кино.
Солдат был самый молодой среди них, ему шел двадцатый год, но своей громоздкостью, нескладностью и хмурой сосредоточенностью на лице он выглядел гораздо старше, хотя, посмотрев на него, нельзя было почему-то не улыбнутся.