Семен, встретившись с его взглядом, отметил про себя: «Протянет недолго…»
Павлюхину почудился чей-то крик, хотя люди молчали. Он обругал себя, потер пальцем за ухом. В голове было тупо, что-то звенело в ушах. Унылое и глубокое, как в могиле, молчание не нарушили до вечера.
Шагали до глухих потемок. В тундре тьма наплывает очень медленно. Небо сереет, у горизонта скапливаются паутиной тени. Землю охватывает вымерший покой. В эту пору не услыхать ни единого звука. Тундра, окропленная закатным светом, излучает скупые запахи болот, гниющей травы.
Тьма заволакивает землю, гасит бедные краски, и тогда, черная, осторожная, приходит и ложится ночь.
…Павлюхин пошевелился в холодном, знобком поту. Прямо над ним, широко раскинутое, струилось холодными звездами небо. Оно не было нарядным, как дома, над городом. Павлюхин высвободил из-под головы левую руку, покомкал ее правой, — она была чужой и одеревеневшей: отлежал. Ему стало страшно одному в темноте с самим собой. Он потолкал в бок солдата:
— Ты не спишь?
Тот пробормотал:
— Готовлюсь. Живот опять?
— Да нет. Ты как себя чувствуешь-то?
— А я законсервировался.
— То есть?
— Ничего не чувствую. Я лежу, а потом пойду.
— А сила откуда?
— Отстань к черту! Банный лист.
Павлюхин с тоской подумал: «Господи, зачем я говорю? И почему я невозможно ослабел? Их держит какой-то дух, какого нет во мне… Они не брали в рот маковой росинки. Сколько же дней? Неужели это конец? Отчего ж не дохнет этот проклятый солдат со своей широкоскулой тупой мордой? Наверняка дурак, а родитель пьяница. Но отчего я? Господи, святой боже, смилостивись, помоги мне! Прости, что я не веровал, теперь, теперь я верю, помоги только!»
Поднялись перед рассветом. Было сыро, холодно. Липкий туман держался до полудня, пока не пробилось сквозь него, просеяв дрожащие, скупые лучи, солнце.
Теперь Павлюхин шел, отсчитывая каждый шаг и мысленно заклиная свои ноги. Внутри его пустело все больше, с каждым часом. Голод душил все сильней. В одном месте, где трава стояла погуще, он сел на четвереньки, по-собачьи, руками выдирал с корнями зелень, запихивал в рот, жадно жевал. Колени его дрожали, дышал часто, с придыхом.
Подопригора взял Павлюхина за плечи, поднял — раскрытые глаза, налитые голодом, тупо и бессмысленно глянули ему в лицо.
— Иди! Осталось уж не так много. Слышишь, иди!
— Погодите… Голова у меня закружилась.
К концу дня приступ голода у него прекратился. Он боязливо послушал, стучит ли сердце под пиджаком. Оно стучало. Несколько успокоился, подумал: «Теперь, наверное, не погибну». Впереди, как и раньше, колыхалась спина солдата. Неприязнь к этой однообразно качающейся спине постепенно переросла в лютую ненависть. «Живу-учий, своло-очь!»
Подопригора обернул к ним заросшее, черное лицо, спекшиеся губы вытолкнули слова:
— Дышите носом. Старайтесь ни о чем не думать.
«В хлебе и золоте — сила…» Это говорил Павлюхину дед, это завещал ему отец, и сам он знал, что так оно и есть.
«Где же сила, если я совсем выдохся? За свою жизнь я много ел хлеба. А они идут. И этот солдат с длинными ногами сильнее меня… А ведь сидел сызмальства, наверно, на картошке! Что ж это за люди? И как я их ненавижу!»
На короткий отдых присели в маленькой балочке, приткнувшись в сухой кустарник: ложиться Подопригора запретил.
Небо в эту ночь стояло тихое, пепельное. Павлюхин смежил веки. Он слышал, как сквозь стену или толщу воды, голоса солдата и Чистякова, но смысл улавливал плохо:
— Зажимай руками живот — легче так.
— Мысли о еде не выкинешь.
— А жениться ты скоро думаешь?
— Отслужусь — там видно будет.
— Как бы тут не отслужились…
— О смерти не думай. На психику давит.
— А как это умирать, а?
— Да так, ноги протянешь — пиши некролог.
— Все-таки странно: почему разрушится мое тело, если я столько-то дней не пожрал? Все цело, на месте — руки, голова, ноги…
— Надо сопротивляться.
— Но как?
— Вешки помечай, — сказал солдат. — Сперва до чего-нибудь дойдешь. Потом еще до чего. Я это делал.
— Ну и что?
— Цель будет.
Они замолчали, затем в уши Павлюхину опять поползли раздражающие звуки слов:
— Жизнь… Только сейчас понимаю… Копейка — думал.
— У каждого свой корень.
— Смерть нельзя осознать… Люди какие города построили, атом расщепили, а вот ее-то и не превзошли. Но мы еще, кажется, не легли костьми.
— Само собой.
Оттолкнувшись руками, поднялся Подопригора. Они видели, как он покачнулся, но на ногах удержался и сказал охрипло: