Выбрать главу

И на радиостанции ей сказали, что придется повременить, уж очень много скопилось обязательных разговоров. Она насторожилась: не случилось ли что? Обычно ее не пускали на узел, когда в Атлантике случались ЧП. Но сейчас сказали, что там все в порядке.

В рыбном порту дымили два буксира. Лихо разворачивался катер, оставляя на воде дугообразный тающий след. Море блестело под лучами падающего в закат солнца. Штиль…

Доктор Густав Илус и его седенькая Юула сидели за чаем, на веранде, когда Нина показалась на тропинке перед дачей. Полный, рыхлый, еще крепкий для своих семидесяти двух лет, доктор, красный, как сваренный рак, допивал третью чашку цейлонского чая, вытирал мокрые лицо, шею, грудь махровым полотенцем. Доктор долгие годы провел в России и, вернувшись в Таллин в сороковом году, привез с собой не только отличное знание русского языка, но и многие привычки россиян.

— Добрый вечер! — сказала Нина, заходя на дачу, как в свой дом. — Я переоденусь…

Она вернулась в голубом халате, по-домашнему успокоенная, и присела к столу. Илусы прервали разговор, и она поняла, что говорили о ней. Она вопросительно поглядела на старого доктора. Тот подтвердил, что да, они говорили о ней. Хотели узнать, как там, в Атлантике, когда вернется Гуртовой. Уж очень беспокойной стала Нина за последние дни.

— Связь отложили до десяти, — сказала она, — какие-то срочные разговоры…

Доктор Илус пододвинул ей чашку. Чай был черный, как деревенское сусло.

— Спасибо, Густав Иванович…

Старик замотал головой, будто это спасибо обидело его, и стал старательно тереть полотенцем шею.

— Я сумасбродка, — сказала Нина. — Не обращайте на меня внимания. Сейчас вот чуть с ума не сошла…

Доктор Илус перестал тереть шею.

— С чего-то взяла, что с сыном случилась беда. Тревога такая, не знала куда деться.

— Ох, эти ваши самовнушения, — сказала молчаливая Юула.

Нина промолчала, отпила чаю, нехотя прожевала ломтик булки с тонким, как бумага, срезом сала, договорила:

— Однажды весной сорок второго мама маялась два дня. Ревела, не находя себе места. И всем говорила: «Женечка мой, Женечка мой»… Пришло письмо из части, похоронная. Сличили время, точно вышло: два те дня он лежал раненый на ничейной полосе, а когда подобрались к нему, он был уже мертв. Как вы это назовете?

— Совпадение, не больше, — сказал доктор. — Ты и на самом деле устала, Нина. Может, раньше надумаешь в отпуск?

— Нет, в отпуск пойду в сентябре. Мама вернется, девочки пойдут в школу, Михаил отправится снова а Атлантику, а я поеду в Харьков к доктору Казимирскому. Он меня считал неплохой ученицей, верил. А я что тут делаю? Может, месяц попрактикуюсь у него, хотя бы этим оправдаюсь перед ним.

Нина допила чай, встала, подошла к краю веранды. В лесу было темно и тихо. Вершины сосен и елей молчали.

— Штиль на море, — сказала она, возвращаясь к столу. И вдруг мысль поразила ее: неужто приехала за тем, чтобы увидеть Канунникова?

Еще недавно, совсем недавно, когда они сидели за столиком в старой кофейне, где в полутьме, как на картине Рембрандта, светилось красное лицо старика эстонца, она хотела вечером встретиться с Егором Ивановичем и рассказать ему о своей проблеме, о том, что ей так же всегда беспокойно, как беспокойно астроному, увидевшему бесконечность вселенной, писателю, понявшему бездонность человеческой души, изобретателю, узнавшему, что развитие техники безбрежно. Ох, как хотелось ей, чтобы кто-то послушал, понял ее.

Когда сейчас она ехала сюда, на Раннамыйза, она думала о муже и не помнила о Егоре Ивановиче. А теперь-то почему молчавшие вершины деревьев напомнили о нем? Или между ними что-то появилось? С того самого мига, когда, можно считать, родилась заново… И на самом деле ей хотелось излить ему свою душу?

Почему-то она подумала, что он сейчас на берегу. Сидит и бросает камешки в тихую воду и прощается с морем. И никогда она больше не увидит его и не расскажет ему о том, о чем не может рассказать другим.

Она не уловила шума волн, когда спустилась к морю. Лишь под берегом слышалась тихая песня. Она не знала ни ее музыки, ни ее слов, и лишь догадывалась, кто ее поет, но сразу же поняла, что это песня о потерянной любви, грустная и печальная песня одиночества. Почему песни радости так поверхностны и почему песни печали так глубоки и трогательны? Говорят, песни — душа народа, его боль и радость, ласка и неприязнь, любовь и ненависть… Неужели народу ближе печаль?

Она не спустилась к морю, где на берегу меж камней красновато дотлевал костерок и темнели две фигуры.