— Распоряжусь насчет твоих туфель и зонтика.
— Да, зонтик не мой. Его надо обязательно найти. Понял?
— Да…
Он вышел. Дверь осталась неприкрытой, и она слышала, как он давал распоряжение срочно доставить зонтик и туфли и кого-то отчитывал за шторм-трап и за то, что ему не доложили о Нине. Она хотела было встать и попросить его, чтобы он никому не выговаривал за нее, но его голос уже затих. Вот дверь открылась, и Гуртовой вошел в каюту. Она видела только его силуэт, лампочка была позади него, и тут он совсем заслонил свет.
— Включи верхний свет, — попросила она, вставая.
Но он не включил свет. Он снова взял ее на руки и стал целовать лицо, глаза, шею. Задыхаясь, проговорил:
— Ты вся мокрая. Сними платье.
— Уйди, я разденусь.
Он ушел куда-то, но вскоре вернулся.
Она лежала, закутавшись до подбородка, и зубы у нее стучали. Он бросился к ней, стал целовать в лоб, в глаза, в губы.
— Миша, посиди со мной. Ну, будь милым. Дай мне привыкнуть к тебе. Отпусти меня. Как ты плавал? Было интересно? Какой длинный был месяц.
Он отпустил ее, тяжело дыша, насупился, сел на край.
— Будь умницей. Как тебе жилось?
Он качнулся над ней, притянул к себе ее голову, ее волосы прилипли к его лицу.
— Да ты мокрая вся…
— Дождь льет… Просто наказание. Так, как ты плавал?
— А, ничего интересного. Чертов день без начала и конца. Так надоело.
— Не заходили никуда? Как там живут на Севере?
— Как же, заходили, — ответил он, тяготясь разговором, никчемным и не нужным ни ему, ни ей, конечно. Эту странность Нины — отвыкла, дай привыкнуть — он заметил в первый же год их жизни, и она не пришлась ему по душе. Он и тогда увидел за ней что-то другое, хотя и не знал что, а с годами стал все с большей подозрительностью относиться к ее чудачеству: «отвыкла, дай привыкнуть»… Он не позволял себе подумать, что она могла быть с кем-то другим, просто он не допускал, что она может предпочесть его кому-то другому, но все равно эти ее отговорки всегда бесили его, но вместе с тем разжигали любопытство, страсть нового открытия.
Она подсознательно хотела, чтобы он спросил ее о чем-нибудь, спросил о детях, ну, хотя бы о сыне, о ней самой, о том, как ей тут без него жилось, о чем думалось, но тут же решила, что спрашивать ему в сущности не о чем, они же говорили по радио чуть ли не каждый божий день. Она ничего не приберегла к его приезду, никаких новостей. Разве что скорый приезд матери… Хотя она могла бы рассказать ему об одном податливом на лечение эстонском мальчике, знающем русский язык, но ей вдруг стыдно стало, что она подумала о нем в постели. Как она может о нем говорить? Но ей все-таки хотелось говорить, слышать голос мужа, знать подробности его жизни и поведать о своих. Но почему она так скована при первых встречах с ним? Все в ней настораживается против чего-то, не открытого в нем. Она знала, что привыкнет к нему и неприятие это пройдет, и она уже хотела, чтобы оно скорее прошло, потому что ждала, когда придет не сравнимое ни с чем новое ощущение жизни и такая переполненность ее радостью, когда хочется крикнуть: я самая счастливая на свете…
Она уже не первой молодости женщина, она это знала, второй раз замужем, у нее трое детей, она видела в жизни много, много понимала, но не могла бы объяснить, как это все случается с ней, когда она и сама себе кажется счастливой, и такая любовь к мужу охватывала ее, что, не задумываясь, слилась бы с ним, не охнув за свое «я».
Если бы она могла заставить себя привыкнуть к нему в любую минуту, она бы сделала это сейчас. Но странно, что она не могла привыкнуть по своей воле. Тот волшебный миг забытья приходил сам собой, и она не могла ничего изменить.
Гуртовой обнял ее и стал целовать, но она остановила его:
— Миша, у тебя корабль… Тебе надо разгружаться. Что будут делать люди без тебя?
Он понял это, как ее уступку.
Она била его в грудь, но он был неумолим и ничто уже не в силах было остановить его.
Потом Нина долго лежала, не шевелясь, не двигая ни рукой, ни ногой. Где-то слышались шаги мужа, его голос, дававший краткие распоряжения, а она лежала, не способная думать ни о нем, ни о себе, ни о ком другом в мире. Странное состояние ожидания, лишившее ее сил, прошло, и она, засыпая, как бы потихоньку уходила в мир, полный любви. Это была любовь к нему, Михаилу, и ничто не могло сравниться с ней, даже любовь к детям.
Проснувшись, она сразу услышала его шаги, а потом голос.