— Что сказал военком?
Выноси русская кривая!
— Военком сказал, — твердо глядя ему в глаза, отвечаю я, — военком сказал, чтобы вы сейчас же взяли меня на учет.
Помощник смотрит мой паспорт, воинский документ, бормочет что-то об избирательных правах, но я не даю ему опомниться, подавляю логикой юристов из наркомвнудела и привожу решающий довод:
— Вы слышали, что сказал военком?
А еще говорят, чудес не бывает! Вот я иду твердой походкой советского гражданина, взятого на учет, грозно смотрю на регистрирующие ничтожества на бирже труда и спрашиваю:
— Так вы думаете, что можно состоять на учете Рабоче-Крестьянской Красной Армии и быть лишенным избирательных прав?
Дьявольский круг мгновенно рассыпается. Я на учете. Я на работе. Я снова человек, гражданин, инженер, начальник цеха.
Так было в 1929 году. А что будет теперь?
Теперь: я и не буду пытаться устроиться в Москве, хотя формально имею на это право — никаких минусов и ограничений не получил. Я проеду прямо в Среднюю Азию, а в Москве только сделаю остановку на три дня, там много друзей и знакомых, многие работают в трестах и главках, и, может быть, они помогут устроиться и из Москвы дадут назначение на работу.
В Москве оставляю вещи на Сретенке у шофера, привожу себя в порядок и вот, как бывало, сижу у старого друга. В комнате все как было. По-прежнему много книг. Он где-то большой инженер, мой друг, он рад моему приезду, расспрашивает, слушает, сочувствует. Можно ли что-нибудь сделать? Глаза его задумчиво уходят немного в сторону:
— Пожалуй, нет… Пожалуй, тебе лучше всего устраиваться на месте. Там это проще, люди проще, работники нужнее, а здесь…
Он машет рукой, потом придвигается, мягко берет меня за локоть:
— Я рад, что ты приехал, совсем не с кем поговорить, поделиться мыслями. Ты знаешь, я всегда был атеистом. Всегда! Но в последние годы я много думал и… стал религиозен и сразу почувствовал себя свободнее! Сво-бод-не-е — еще раз скандирует он.
Но, боже мой! Я точно помню, что именно эти слова и с теми же интонациями и так же по слогам я слышал от него пять лет назад. Как странно! Как будто в этой комнате с книгами время остановилось и не было никаких событий.
Часом позже другой знакомый, то ли ученый, то ли поэт, истощив запас радостных восклицаний и приветствий, удовлетворенно говорит:
— Мы тоже здесь не стояли на месте. Вы понимаете, много сделать мы не можем, но сберечь красоту, создавать хоть крупицы прекрасного — это уже кое-что.
Он читает свои последние стихи:
Но я готов поклясться, что именно эти стихи, в этой же комнате он читал мне в конце 1930 года. И здесь время остановилось? Что все это значит? Уж не застыли ли они в неподвижности от страха перед действительностью и пытаются таким путем спасти остатки своего «я». Я находил потом элементы тех же попыток заслониться от действительности часто и в разной форме у разных людей и в разных условиях и не только в Москве.
В первую же ночь обнаруживается, что мне негде переночевать. Старый приятель, у которого я засиделся вечером, давно с беспокойством поглядывает на часы. Я кончаю его терзания.
— Ну, я пойду.
— Постой, почему же, — с видимым облегчением говорит он, — уже поздно. Разве ты не переночуешь у меня?
— Нет, спасибо, я приглашен к Родионову.
Он виновато улыбается.
— Ты присмотришься и увидишь, что и мы живем как в лагере. А у меня семья…
К шоферу возвращаться не хочется. У него, наверное, пьянка до утра. Я провожу ночь на вокзале, благо у меня транзитный билет и, следовательно, полное право на скамейку.
Следующую ночь я сплю у старой приятельницы на маленьком диване, где все хорошо, но невозможно протянуть ноги. Я не говорю вслух об этой маленькой подробности, чтобы не огорчать ее. Она ничего не боится. Она сама не знает, будет ли завтра человеком, будет ли завтра работать. Ее беспрерывно отовсюду увольняют за «происхождение», но находятся отзывчивые люди и устраивают ее снова. Опять она что-то делает, чем-то живет. Она, очевидно, смертельно устала, по-прежнему читает груды книг, ищет правду. Даже находит ее крупицы в окружающей жизни. Не прячется ни в какую скорлупу и при всем том говорит, что ничего не понимает.
Никто ничего не может для меня сделать. Некоторые откровенно не хотят и даже избегают встреч, остальные не могут. В главках и трестах просто не разговаривают. Только мой старый руководитель по дипломному проекту, сам в 1931 году приговоренный к расстрелу «за вредительство», обаятельный, иронический, насмешливый, прямой и редкий по своей моральной честности профессор Родионов ни в чем не изменился. В свое время он единственный из крупных ученых отказался работать в заключении, мотивируя это все тем же принципом: «Я не канарейка, чтобы чирикать в клетке». Но из органической потребности в деятельности он научился тачать сапоги и очень успешно шил и починял обувь себе и своим товарищам по заключению. Его вызывали, уговаривали, страшили. Коса нашла на настоящий камень! Тогда его вызвали в чекистские верхи и спросили: