Мне казалось (по-видимому, я сам попал под гипноз той доверчивости, которую находил в других), что даже в то время, чтобы лишить человека свободы, требовались хоть какие-то, пусть только видимые, пусть ошибочные, но все же причины. Пусть только видимость причин, хотя бы оговор, хотя бы ложный донос. Ничего этого не было. Нас лишали свободы просто потому, что в числе прочих великих и мрачных схем пришла кому-то в голову еще одна схема: «пропустить через фильтр изоляции» очередную категорию граждан. Сто тысяч, миллион, два миллиона — это неважно. Неважно, что будут физически и психически искалечены, неважно, что будут разрушены семьи, что ни в чем не повинные люди будут страдать, — все это неважно. Перед величием и грандиозностью схем все это не имело значения.
А кроме того, — и это, может быть, самое главное, — будет уничтожена, вырвана, выбита, выжжена навсегда из голов, из душ, из сердец ненавистная способность понимать простыми человеческими мыслями и чувствами простые человеческие отношения. И будет создан запас страха на много лет вперед.
Зачем-то месяца на два меня перевели в другой город, в другую тюрьму и посадили с уголовниками. Но если в этом был расчет, то он не удался. Уголовников я не боялся, и они обходились со мной хорошо и даже немного подкармливали. Но что-то изменилось вообще. Уже предлагали и даже настаивали сесть на допросах. Уже говорили на «вы». Уже не грозили расстрелом на месте и не хвастались бицепсами. Разрешали передачи. Разрешили книги.
И вот настал день, когда меня снова вызвал Сахаров. У него был вид, какой бывает у человека при беседе с лучшим другом после долгой разлуки. Он заботливо расспрашивал о моем здоровье, беспокоился, сочувствовал, предложил передачу. И только когда послал за конвойным, вдруг внес ясность:
— Мы с тобой, Верховский, никогда не ссорились, правда? Говорят, следователи били заключенных. У нас ведь этого не было?1..
И еще настал день, когда снова повели меня знакомым путем в следовательский корпус, но почему-то ввели в незнакомый кабинет к незнакомому молодому парню в форме ГПУ. Тот с некоторым любопытством посмотрел мне в лицо, порылся на столе в бумажках и протянул одну из них.
«Постановление? Ну, наконец! Куда? На сколько лет?» Но дальше стояло что-то не совсем ясное… «освободить за отсутствием состава преступления..»
Бедный секретарь долго хлопотал около меня, давал воду, уговаривал…
— Успокойтесь, товарищ Верховский! Вы, вероятно, неправильно поняли, вас освободили, вы невиновны!
Нет, я все понял правильно!..
В камеру я больше не вернулся. За моими вещами послали солдата. Но в камере узнали обо всем раньше, чем я вышел из тюрьмы: они не вложили в вещи еду, и я не потребовал ее. Так было условлено.
И вот снова захлопнулись монастырские ворота. Я стою на улице, где так часто проходил два года тому назад.
Какие два года!
Вдруг кто-то останавливается рядом:
— Верховский? Ты??.. Неуж освободили?
В упор смотрят белесые глаза. Где-то я видел уже эти наивные глаза и эти навсегда выгоревшие волосы… Потом вдруг вспомнил. Да ведь это тот солдат! Я даже не знал его имени.
— Освободили!
Он издает какой-то странный звук:
— А как они тогда тебя… Эх, гады!..
Снова высылка
Мне казалось невозможным остаться во Владимире после выхода из тюрьмы, встречаться на улицах с Сахаровым, начальником и другими «героями» этой печальной эпопеи и сознавать, что рано или поздно они снова доберутся до меня. Поэтому я сразу уёхал из города. Найти работу было очень трудно. Начальство в ужасе шарахалось при виде тюремной справки, а не показывать ее было нельзя; как объяснить двухлетний пробел в трудовом списке? Но наконец — и то по старому знакомству — меня приняли сменным инженером на маленький заводик эфирных масел на Северном Кавказе.
Это было как раз то, что требовалось в моих обстоятельствах. Завод не имел никакого оборонного значений, не был связан с большой химией, рабочих было мало, техники никакой — обычная перегонка с паром.
Кроме того, меня привлекала природа. Кругом была степь, а в сторону гор на несколько километров тянулись старые, еще казаками посаженные фруктовые сады. Практической ценности они уже почти не имели. Только на старых огромных шелковицах еще зрели большие темные ягоды, на радость мальчишкам и скворцам, в несметных количествах гнездившимся вместе с другими птицами в бесчисленных дуплах старых деревьев; на некоторых яблонях вырастали кислые одичавшие яблоки, да кое-где виднелись в листве крупные красные черешни. Веснами, во время цветения, сады были красивы необычайно. Цвету всех оттенков розового и белого было много. Под деревьями в прохладной тени росла густая, высокая, чистая, как бы умытая трава, полная ярких синих подснежников. За садом в голубой дымке синели горы, и все пространство наполнялось гомоном, щебетанием и пением птиц.