«Известно Тебе все скрытое в мире, известны тайны всего живого. Ты проникаешь в наши сокровенные мысли, испытываешь ум наш и сердца наши. Ничего от Тебя не утаить, ничто не скроется от Тебя…» Целая философия заключена в этих словах. Мал человек, слаб и ничтожен, но Бог даровал ему искру Своей святости, свободу воли. Человек может грешить и творить добро. И если виновен, может просить прощения. «Бог мой! Чтобы Ты создал меня, был я недостоин, а теперь, когда я создан, все равно я ничто. Прах я при жизни, тем более после смерти. Стою перед Тобой — сосуд, полный стыда и позора…»
Азриэл не собирался молиться и сначала даже разозлился на длинноносого человека с обветренным, загорелым лицом, который подсунул ему молитвенник. Но чем дальше, тем теплее становилось на душе. «Что такого в этих словах? — думал Азриэл. — Можно ли воспринимать их всерьез? Обычная поэзия. Но почему никакая другая поэзия — ни Пушкин, ни Байрон, ни Бете, ни Гейне — не имеет такой власти надо мной? Разок прочитал — и хватит, а молитвы, которые повторяешь из года в год, даже изо дня в день, остаются ярки и свежи? Что это, самовнушение, сила привычки? Нет, это нечто большее. У тех нет ни капли надежды, а здесь надеждой дышит каждое слово. У тех человек или ничто, или идол (если он чем-нибудь выделяется), а здесь человек — дитя Божие…» Кантор пел. Открыли ковчег, и Азриэл увидел свитки Торы в белых чехлах, увенчанные коронами, с указками, висящими на цепочках. На карнизе ковчега написаны десять заповедей. «Интересно, Пушкин, Байрон, Гете и Гейне их соблюдали? А я сам? Как согласовать эти заповеди с теорией Дарвина? Не соответствуют они научным представлениям…»
Азриэл вышел из синагоги и направился к Эстер Ройзнер. Ему было неловко, что он так растрогался. Проходя через двор, он посмотрел на усыпанное звездами небо. Какое отношение земля имеет к тому, что находится над ней? Там множество солнц, горячих, расплавленных шаров. Они вращаются, испускают лучи, летят в бесконечном пространстве. Какое им дело до желаний и стремлений Азриэла? Разве что предположить, будто у них есть сознание, душа… Он постучался. Из-за двери слышались голоса. Раздались шаги, и на пороге появилась Эстер Ройзнер, на вид совсем юная, стройная, быстрая. Волосы заплетены в две косы, в темно-зеленых глазах улыбка, верхняя губка чуть вздернута. Трудно поверить, что ей уже под сорок. Модное платье, ожерелье на обнаженной шее. Эстер выглядела так, будто никогда не знала горя и страданий.
— С праздником, — сказал Азриэл по-еврейски.
— И вас также! — засмеялась Эстер.
Она подумала, что он пошутил. Но сразу нахмурилась и перешла на польский.
— Вы опоздали ровно на два часа. Мы вас к ужину ждали. Что случилось? В синагоге были?
— Как вам сказать…
— Ладно, входите. Ребенок спит. Мы думали, вы уже не придете.
Эстер состроила ему глазки. Она знала его еще студентом, они даже пару раз целовались в коридоре. Тогда Арон Липман был духовным наставником Миреле. Ципкин вел кружок. Соня Рабинович и Вера Харлап непрерывно ссорились. А теперь Арон Липман где-то в Палестине, Миреле сидит в Цитадели, Ципкин странствует по Америке. Ни Веры, ни Сони нет в живых. Она, Эстер Ройзнер, за эти годы тоже через многое прошла. Бывало, влюблялась, и слегка, и по-настоящему. Несколько раз была арестована, правда, ее вскоре выпускали. Но все эти события совершенно на ней не отразились: ни одной морщинки, ни одного седого волоса. Осталась как была. По-прежнему на все готова ради народа («ради нашего дела», как теперь говорят), все также знакомится с молодыми людьми, участвует в дискуссиях, ходит на свидания, смотрит на луну. И при этом превосходно шьет и умеет находить богатых клиенток. Эстер сама о себе говорит, что она дамочка что надо. Только одному она так и не научилась — писать. Если нужно написать письмо, приходится кого-нибудь просить. Неграмотность — ее единственная трагедия.