По ночам она читает, сидя в кресле, но что проку — книги вдруг стали пустыми, ненужными, пустыми по сравнению с тем необъяснимым, что в ней таится. В те часы пыль могла спокойно разъедать книги, их могла затягивать паутина. Привычным движением она занавешивает лампу, чтобы свет не беспокоил меня, и сидит в полутьме. Сидит неподвижно, прислушивается ко мне или к себе я часто сама не знает, кого она слышит — меня или себя.
Но случается так, что комната вдруг наполняется биением жизни, — жизни, которая не хочет уходить, воли, которая поднимается в ее груди, как море, захлестывающее крутой берег, и в эти минуты плохое настроение исчезает, и не подкрадывается уже на своих воровских лапах сон, и лицо матери с портрета, написанного в мягких коричневых тонах, едва сохранившееся в ее памяти, улыбается ей ободряющей и печальной улыбкой. Мария думает о том, что это улыбка опыта, жизни, которая потом со всем хорошим и плохим, что в ней было, вылилась в ничто. Нет, не в ничто, ибо она оставила свой теплый след и в ней, сидящей сейчас на страже границы между жизнью и смертью. И она знает, что моя битва за жизнь — это и ее битва, что моя смерть была бы смертью и для нее, что ее жизнь тогда бы вылилась в ничто, без пользы, без следа, действительно в ничто, которое она не может себе представить. Взгляд ее задумчиво скользит от предмета к предмету, она пытается понять, каким было бы это прощание — прощание с окном, под которым сад и за ним город, тихий в ночные часы, оцепеневший в настороженном молчании войны, набирающий силы для нового дня, и это единственное маленькое окно заслоняет их от города, за ним — война; все эти дни, охваченная своей заботой, она просит в душе о том, чтобы окно оставалось занавешенным, далеким. И не согревают глаз мелкие вещицы, они все еще здесь, ненужные, хотя и любимые, старые и неуклюжие, но милые, дорогие спутники детства, когда-то она разговаривала с ними, как с равными: кукла с закрывающимися глазами и застывшей приторной улыбкой, длинноносый клоун в колпаке, резиновая обезьянка, которая раскачивается на пальмовой ветке и корчит рожи.
Время от времени она прислушивается — отец читает в соседней комнате; иногда он покашливает, встает, ходит взад и вперед по комнате. Хорошо слышно постукивание его шлепанцев, тип-тап, тип-тап. Затем он садится в кресло, и старые пружины сердятся и ворчат. Отец, наверно, листает ее школьный атлас, изучает положение на фронтах. В такие моменты он похож на старого отставного генерала, который даже перед смертью не хочет оторваться от своей стратегии. Слышно, как он выколачивает пепел из трубки о край пепельницы; вот взбирается на стул и заводит стенные часы, и они бьют хриплым, глухим голосом, будто жалеют кого-то.
Среди ночи она кипятит чай на электрической плитке, слушает, как бурлит вода. Словно мурлычет старый ласковый кот, который ходит вокруг нее и трется о ноги, просит, чтобы она с ним поиграла. Потом одетая ложится на диван, закрывается одеялом. Когда засыпает, к ней приходят сны, переплетенные с тревожными мыслями, и вызваны они незнакомыми чувствами. Просыпается она вдруг от испуга — не случилось ли чего? — и некоторое время, растерянная, в страхе озирается. Затем она старается взять себя в руки, успокоиться и даже улыбнуться. Иногда садится, складывает руки на коленях и отдается мягкому порханию теней, приходящих бог весть откуда и уносящих ее назад, в прошедшее.
Ее юностью был сад, особый мир, неясный и странный мир, где растут деревья и цветут цветы, где жизнь обновляется в вечном круговороте, всегда новая, всегда не такая, как прежде. Там вызревала клубника, но собирать ее можно было только тогда, когда отец определит, что она созрела. Там стоит деревянная беседка, когда-то выкрашенная в зеленый цвет, и в беседке — два старых плетеных кресла, круглый стол на железных ножках — они похожи на кошачьи лапки — и куча пустых цветочных горшков, вложенных один в другой. Это ее дом, ее мир, прибежище, тайный храм, из которого она наблюдает первые чудеса жизни, открывающиеся перед ней в игре света и теней, всегда поразительной, всегда возбуждающей. Это дом ее детства — кукла с закрывающимися глазами и застывшей приторной улыбкой, лохматый медведь, гримасничающая обезьяна. Тут же детская коляска, красный трехколесный велосипед со звонком, скакалка тоже с красными ручками, игрушечная кухонька с горшочками и кастрюлями, черпачками и ложками, со всеми вещицами, которыми она распоряжается, как взрослая хозяйка, — беспокойно снует от плиты к столу и вздыхает: «Ах, я совсем забыла про петрушку! Как я могла!» Когда обед готов, она несет его отцу. Отец улыбается. Мария чувствует, что он тронут. Должно быть, своими хлопотами по хозяйству она ему о чем-то напомнила. Вроде бы все так, как было, и тем не менее в прошлом. Она тоже уже не та, и ей не хотелось бы вернуться вспять, ей дорого богатство, которое она в себе чувствует, хоть музыка детских лет звучит так заманчиво. Мир ее расширил свои границы — из дома в беседку, из беседки в сад, из сада на улицу, затем в город. А теперь ей кажется, что он захватил весь земной шар. В мире, который она ощущает за жуткими событиями этих дней, сама себе она кажется беспомощной, оставаясь почти один на один с любовью, до которой не доросли еще ни сердце ее, ни разум, оставаясь с заботой, вселившейся в нее украдкой, без ведома отца и затмившей внезапно и полностью внутренний мир девочки, которая еще не знает, куда повернуть свою пусть маленькую, но — как она чувствует — особенную и драгоценную жизнь.