Кондуктор вдруг спросил меня, куда я еду, и я ответил, что не знаю. Так как делать было совершенно нечего, я начал рассказывать о себе. Впервые после многих дней И ночей, проведенных в тюрьме, где я главным образом молчал, я мог разговаривать с человеком, которого не надо было опасаться, и мне стало легче. Карабинер наблюдал за нами. По его глазам было видно, что он не понимает ни слова. Два раза он выходил в коридор узнать, когда отходит поезд, и оба раза возвращался очень быстро. Мне вспомнилось утро в Бельгийских казармах, когда нас на рассвете выпустили в уборную. Неожиданно я почти столкнулся с Люлеком. Я страшно обрадовался — давно уже не видел никого из наших ребят, — и особенно, быть может, потому, что Люлек был такой сердечный малый. Он удивленно смотрел на меня своими синими глазами и молчал. «Что с тобой, Люлек?» — спросил я. «Ты тоже предатель? — спросил он. — Демосфен — предатель». По его щекам скатились две большие слезы. Я хотел ему что-то сказать, но в это время нас погнали назад. Часовой в коридоре орал: «Forza!»
— Forza! Forza! — и теперь заорал кто-то рядом с поездом.
Скорее всего, какой-нибудь офицер. Кто-то стучал молотком по колесам нашего вагона. От черного паровоза поднималось облако белого пара, оно тянулось к тусклым фонарям. Послышался сиплый свисток.
— И что теперь? — спросил кондуктор.
— Теперь? А что я могу сделать теперь?
— И что ты собираешься делать теперь? — повторил он.
— Ничего, — сказал я, — буду сидеть, пока все это не кончится.
Машинист дал сигнал. Паровоз учащенно засопел. Поезд рывками сдвинулся с места. Красная фуражка начальника станции показалась на миг за рельсами и исчезла. Как только мы проехали станцию, небо прояснилось. Над городом притаилась пелена серого тумана, она защищала его от холода, Спускавшегося с высоты.
— Пальчики у тебя, точно у дамочки.
Я пожал плечами и посмотрел на его руки. Они были смуглые, поросшие волосами, с припухшими суставами, с крепкими обломанными ногтями. Держа их на коленях, он барабанил пальцами в такт стуку колес.
Из тумана темной тенью выплыл Град. Я вспомнил стихи Жупанчича, которые мы в школе учили наизусть: «Как вьется волна вокруг скалы, так льется вкруг Града Любляна, луной осиянна…» У меня сжалось горло. Вспомнилось прошлое, то, что не прошло и не пройдет никогда. Но за этот год ведь многое изменилось, пытался я утешить себя, и если за следующие тоже кое-что изменится, то к концу войны в мире действительно произойдут кое-какие перемены. Ничего страшного, повторял я себе. Я вернусь, как дважды два, вернусь.
Быть может, горечь расставания в том и заключается, что оно стирает печальные воспоминания и открывает мне глаза на прелесть этого проклятого предместья, с его палисадниками и той жизни, к которой я был несправедлив. Оттуда до центра города — десять минут ходьбы. Впрочем, город для такого мальчика, каким я был в свое время, — это что-то тревожное, непривычное, тесное и чужое.
Мы чувствуем там себя неловко — давка, спешка, смысла которой не понять, по вечерам там слишком много огней и всегда слишком много полицейских. На мостовой нельзя бить свинчатку, нельзя играть в классы, а тем более в ножички или испытывать руку и глаз с помощью рогатки и уличных фонарей. В городе нет ни лужаек, ни поросших травой тротуаров, на которые можно прилечь и хоть немного отдохнуть от напряженной жизни, которая летом начинается рано утром и продолжается до глубокой ночи. В городе нет девчонки, которая подошла бы к тебе и сказала: «Проводи меня к подруге. Я несу ей списать домашнее задание. Она, знаешь, туговато соображает». Девочку ничуть не смущает, что ты в коротких штанишках, что у тебя ободраны коленки. Ты чувствуешь себя рыцарем из читаного-перечитаного романа и готов драться не на жизнь, а на смерть с каждым, кто посмеет к ней приставать. Ни у тебя, ни у нее нет и мысли о чем-нибудь плохом, хотя вы оба уже в том возрасте, когда мальчик начинает мечтать о девочках, а девочка — о замужестве. Но сейчас все это где-то далеко, и эта встреча немедленно занимает свой уголок в ящиках памяти.