Вычитанные фразы и сопутствующие мысли Лука доверял дневнику в изумрудной морщинистой обложке. Уже погасив лампу, он набредал на какую-нибудь мысль, в темноте казавшуюся особенно яркой, и ему нравилось протянуть руку за дневником и ручкой и сделать запись вслепую, наугад, на призрачном листе…
Последнее время, глядя в окно, он отмечал разноцветные женские фигурки с мутными капельками лиц. Смысл был не в стройности, которую сложно оценить с седьмого этажа, и уж тем сложнее, чем холоднее на улице и чем толще одежда. «Всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своём», – казнил он себя евангельскими словами, но тем самым придавал им прямое значение. «Да, да, я невидимо и властно обладаю…» Недавно, в бесцветный талый денёк, он так же вот глядел на Абельмановскую из окна и, сердцем спеша за железным перестуком, вступил в связь с битком набитым трамваем «43». Пока трамвай катил мимо дома, Луке казалось, что он в эти мгновения овладевает каждой, каждой, которая в нём.
И теперь он ворочался и представлял, что может выбирать.
Он перебирал их, храмовых женщин и дев, непорочные, чистые и от того желанные лица и силуэты.
Хористка с мелированными прядями, любительница свитерков с вязаным узором. Продавщица свечей, некрасивая, в очках, вечно вся в коричневом, как засохшая болячка, но было в ней что-то притягательно-китайское. Сторожиха, темноволосая, опрятная, крепкая, с пушком над скорбно поджатыми губами и с синевой подглазий.
Он вызывал тела и лица живых, как вызывают души мёртвых.
Лука воображал, как одна за другой, шурша юбками, со сбившимися платочками, объятые зеленовато-голубым сиянием, они выплывают к его ложу, обескураженные, напуганные, сердитые, стыдливые…
Их выносило к его кровати неудержимым и плавным приливом.
Они были опутаны невидимыми нитями, вынуждавшими покоряться.
Он тянул их на себя, то резво, то неспешно лишал одежд, но, вообразив чьё-то тело в туманном свечении, обнимал следующую…
Лука испустил немой стон. Он лежал, больно закусив губу.
Спустя несколько минут выхватил тетрадь из темноты, что-то записал вслепую и уронил ручку, которая покатилась под кровать.
В раскрытом на тумбочке дневнике жил покрытый мраком грек.
Срыв. Насмарку.
А ведь предшествовавшие дни, не уступая бесу, Лука доверялся дневнику победной шифровкой: негр.
Негр означало «не грешил».
Грек – наоборот.
Как-то вечером в крещенский сочельник из-за наплыва народа отец проводил общую исповедь.
– Преклоните все ваши главы! – он повёл рукой, словно завораживая дракона: – Господи, прости мя грешного, неверного, неблагодарного!
Огоньки мигали среди толпы глазами стоглавого чудища.
– Боже, Спасителю наш, – воззвал папа и перекрестился, – Иже пророком Твоим Нафаном покаявшемуся Давиду о своих согрешениих оставление даровавый, и Манассиину в покаяние молитву приемый, Сам и рабов своих… Назовите ваши имена!
Толпа заскворчала именами.
– Лука, – выпалил Лука, сливая голос с общим гулом.
Он не мог ничего припомнить про покаяние некоего Манассии, с которым сравнивала его молитва, но сейчас это древнее имя звучало как название волшебного лекарства, целительной мази.
– Непослушанием, самонравием, самочинием… – отчётливо, точно приказ, зачитывал отец перечень согрешений, – памятозлобием, осуждением, оклеветанием, лихоимством, любострастными и блудными делами по естеству и через естество…
«Вот оно!» – и из сердца Луки рванулся беззвучный вопль, как камень из пращи: «Прости меня, Господи!» – и сразу стало легче дышать.
Лука знал, что общая исповедь считается чем-то вынужденным и добавочным к исповеди личной, но почему-то в тот вечер перед Крещением, в темени и толпе, ощутил светлейшую радость.
Хоть бы и так, изредка попадать хоть на такое исповедание.
И пускай это было неправильно и еретично, он всё же попробовал договориться с грехом и установить свои правила: срыв раз в неделю, а чаще нельзя, и стараться не слушать и не читать чужое.
Всего через несколько дней он услышал, как их кошка с шорохом гоняет что-то по коридору. Он настиг её, отобрал добычу и понял, что держит надорванную исповедь. Это была очень белая, дорогая, приятная на ощупь, нежно пахнущая бумага. Летучие синечернильные строчки просвечивали сквозь неё, как жилки через белоснежную кожу. У Луки задрожали руки, ему захотелось скорее развернуть эту бумагу, спрятаться с ней, вчитываться и вдыхать… Он ощутил влюблённое, одновременно бесплотное и порочное влечение к незнакомке. Кошка подпрыгнула, пытаясь лапой выбить у него игрушечную добычу. Лука быстро прошёл на кухню, откуда тянуло гарью, – Чича бежала следом, полагая, что это игра. Мама возилась со сковородой, бумагами и огнём, который раздувал залетавший в форточку ветер.