Выбрать главу

В городе был дом для престарелых, ужасно запущенный, с годами заброшенный совершенно. Старики иногда устраивали набеги на городские улицы просить милостыню. Упрямые, гордые старики; и муниципальные инспекторы вели с ними тяжкую борьбу. В один из холодных осенних дней прибыли подводы и забрали стариков. Подводы парадным шествием проследовали по Габсбургскому бульвару. Старики махали костлявыми руками, руками, исполненными какого-то злорадства. По-видимому, им пообещали хорошие условия в другом месте, и они поверили. Вереница неспешно двигалась на станцию. Мама провожала их у дверей, пока они не исчезли из вида. Что означает это событие, не знал никто, но мама о чем-то догадывалась, по-видимому, так как с тех пор не переставая распределяла носильные вещи, готовила бутерброды. Во всех ее движениях сквозило странное, аскетическое благочестие, как у человека, сознательно наложившего на себя обет самоизнурения.

В один из вечеров она привела домой Хельгу. Это была девочка моего возраста, из местного приюта для подкидышей. Приюту предстояло перемещение, и мама единолично приняла решение взять ее к себе. Нельзя сказать, чтобы девочка была очень красивая или симпатичная. Неправильные черты лица, и лоб низковатый, но, кроме этого, ничего заметного. Так и она прибавилась к сумятице последних дней. Никто не подозревал, что дни эти последние, лишь от маминой благотворительности несло каким-то особым запахом, причем мама старалась почему-то, чтобы все замечали ее дела. Она распекала торговцев-странников, точно это были не чужие люди, а родная кровь, которой необходимо поставить на вид ее недостатки. Она отдавала все, что могла, но она это не делала с легким сердцем.

И моя учеба во время этой, последней, сумятицы не прекратилась: плебеи и патриции. Уравнения с двумя неизвестными, и те вековечные бассейны, у которых два крана и которые не иссякнут никогда. Контрольные за неделю и за полмесяца, с тем, чтобы ничего не упустить и теперь. Мама следила за аккуратным приготовлением уроков.

А по вечерам Хельга рассказывала мне об удивительном мире под названием приют для подкидышей, о длинной спальне под названием дортуар, о столовой, служившей в случае надобности залом для торжеств, о злых директрисах и о работнике прачечной, который приставал к девочкам. Она говорила безыскусно, как человек, который рассказывает быль. Временами ее лицо загоралось лукавой улыбкой, точно у девушки, сведущей уже в некоторых тайнах. Но более всего она боялась школьной науки, и, если и питала надежду, что когда-нибудь от нее избавится, то знала теперь, что здесь-то ничего в этом смысле не изменится. После обеда она помогала маме готовить бутерброды или раздавать одежду. За свою короткую жизнь, бросавшую ее из одного приюта в другой, она научилась приспосабливаться ко всему на свете, и у нас прилагала старания лишь к тому, чтобы выказать довольный вид.

Однажды ее поймали на краже. Несколько медяков, которых едва хватило бы на коробку конфет. Мама, однако, обошлась с ней чрезвычайно круто. Помнится, она ей сказала: ”Мы не богаты, но некоторую опрятность соблюдаем. Этого у нас не отнимут”.

Хельга плакала, колотила себя по голове, клялась в жизни больше не брать чужое. Мне Хельга заявила вечером, что не она украла — это бес, который сидит в ней и временами берет над нею верх, он украл, она бы не стала красть. Она знает, что красть нельзя. Странно, как она говорила о себе. Однажды спросила у меня, не евреи ли мы.

— Как ты угадала?

— Угадала.

— Евреи избалованные, правда?

— С чего ты взяла?

— У нас так говорили.

— И что еще говорили?

Она прыснула:

— Не могу повторить, это неприлично.

— А ты сама, ты тоже еврейка?

— Не знаю. — Она снова рассмеялась. — У нас, у воспитанников приюта для подкидышей, нет родителей, и мы не знаем, чьи мы.

Я быстро установил, что у нее есть свои слова, слова, которые смешат ее, и слова, от которых у нее хитро складываются губы. Мама не жалея времени, сидела с нею над ее тетрадками. Почерк у нее был груб и шероховат, точно она врезала буквы в бумагу.

И когда сумятица была в самом разгаре — испуганные торговцы, женщины, потерявшие своих мужей, загнанные девушки и мама на кухне за приготовлением бутербродов, — отец позвал меня к себе. Странен был отец в этот час, вид у него был пугающий. Он заговорил о своих произведениях и непростительных дефектах своего письма. Он был лихорадочно-возбужден и меня тоже пытался затащить в свои темные норы. Он говорил о Кафке и о том таинственном элементе, который ищут все художники; лишь Кафка нашел его. С тех пор все потуги писать — оскорбление для искусства. Я понимал, что он говорит со мною о присяге, которую принес своей молодости и тому демону педантизма, который от него не отстает. И вдруг замолчал. У него словно пропали слова, и я вместе с ними.